суббота, 9 мая 2020 г.

2-я часть
Владимир Куртин
Отара в степи

— Сидаймо йисты, товарыство! А ты, бисив хлопэць, упьять ввэрнув свое? Скилькы разив уже вчив тэбэ, харцизэ, шо у святому пысании напысано: тако тэж и на зэмли!
— Так я ж того святого пысьма и нэ бачив зроду...
— Нэ бачив його и я. А всэ ж такы знаю шо, як и колы... Чекай, другый раз дам тоби такого тумака, шо нэбо и зэмлю пэрэплутаешь...
Достав из-за халяв ложки, чабаны засели около казана.
Солнце уже поднялось на две гирлиги. Чабаны разошлись по своим местам... Отара мало-помалу разбрелась, тихо продвигаясь вперед, к западу. Овцы жадно уткнувшись в землю и, широко расставив ноги, смачно жуют молодую траву. Дорош, перегнув чук через плечо, а рогивню взявши в руки, надувши «козу», выводил рулады... то жалостливые, жалостливые, как плач осеннего ветра в камышах, то веселые, жизнерадостные, то жутко тужные, как звездная ночь над притихшею черною степью... А то вдруг перейдет на такой дробовик, что и сам начнет отплясывать, выкручивая ногами такие кренделя, какие и пьяному запорожскому казаку не снились.
«Грае» Дорош. Граючи, сам себе рассказывает, как чабан овец проспал: «коза» будто похоронный марш выводит. Проснулся — нет овец! Заголосила «коза», точно старая мать-казачка над трупом единого сына. Пошел чабан овечат шукать: звонкие, веселые надежды переплелись с пискливыми, режущими ухо сомненьями. Замаячило что-то в степи — не стало тоскливых сомнений; уверенно, бодрей заиграла «коза», будто уже подзывает овечат. А там: старые копны сена! И опять заголосила, зарыдала «коза» над несчастною долею молодого, охочего поспать чабана...
Но, нужно искать. Нужно идти и идти. А степь все шире и шире. Льется, переливается марево. Далеко далеко — будто стеклом покрылось, будто лиманы широкие, безбрежные. Подошел, а то — та же степь, а «лиманы» опять блестят где-то там, где степь сливается с небом. Повесит голову чабан, не надеется уж найти своих овечат. Грустит «коза». Затаила боль. Только вздыхает тяжко. Когда — глядь! — а в широкой балке, что вдруг развернулась перед очами, овечата пасутся! Э, тут-то, обалдев от радости, бросив шапку гэть далэко вид сэбэ, — заграе ерэтычный хлопэц! Так заграе, так заграе, что случись тут сам чертяка с чертенятами, то и они, взявшись за бока, пустились бы выплясывать самого настоящего запорожского гопака, вот как запорожцы выплясывали после заморского вина...
С другой стороны отары Андрий, сдвинув на затылок шапку и играючись гирлигою, как пикою, поет о всякой всячине и всякой бывальщине: как ворогы Сич облягали, как запорожцы за Дунаем жили, как Березань и Очаков брали, как по морю на байдах плыли, как по Синопу гуляли... Як до цього стэпу добрели...
Отара мирно пасется. Гарба скрипит где-то далеко впереди. Из-за невысокого кургана показался дым и тонкой пленкой разливается по степи. Высоко, высоко вьются орлы. Вороны слетаются к пригорку — чуют, где тырло будет, и уже заранее за места дерутся.
Старый личман сбил шматок овец в круг — обозначил тырло. Дорош и Андрий, науськивая собак, подогнали разбредшихся овец. Собаки, после обязательной драки у казана, разбежались вокруг тырла и залегли. Чабаны пообедали... Личман и Андрий легли под гарбою спать. Гарбачий чистит казан, а Дорош, подозвав поджарую, высокую Мурку и вооружившись арапником (а длинный чабанский нож был у него всегда за поясом), пошел вдоль пригорка к Бейсугу.
Дорошу 17 лет. Но он уже старый чабан. Отца он не помнит. Отца Дорош знает только по рассказам личмана. По этим рассказам, Дорошив батько был казак Джерелиевского куреня, а погиб он на Кубани в стычке с черкесами, когда Дорошу не было и полных четырех лет. А с воспоминаниями о матери, которая умерла, когда Дорошу было 8 лет, переплелась память о сырой и дымной землянке, в каких тогда жили все семьи казаков, переселившихся с Буга на Черноморию. Дороша из землянки, как крота из кротовины, выволок богатый казак Рогивського куреня, пан сотник Мазай, и отдал его в одну из своих отар. С тех пор Дорош никогда не отделялся от гарбы, казавшейся ему несравненно лучшим, и надежнейшим жилищем, чем землянка, а потом и от отары, лето и зиму свободно кочующей по бескрайним степям Черномюрии.
За все время он только один раз был в Рогивськом курини, но в хату хозяина не вошел, а налив мазницы дегтем, получив одежду для чабанов, соль и «прычандалля» для лечения овец, сел на гарбу и под скрип и визжанье ее никогда не мазанных колес, поспешил оставить куринь. И только тогда, когда за оставшимся сзади бугром скрылась и последняя хата, — вздохнул свободнее.
— Слава Богу, до хаты дойихав!
Его хатою была степь. Отцом и матерью — степь. Его друзья и недруги — четвероногие и крылатые жители степи. И — то бесконечно нежные, то спокойно величественные, то грозные неистовые явления природы. Он не знал «мертвой» природы. Не только степные животные, не только травы и деревья, не только степной ветер, различно проявляющий свой нрав зимой и летом, весной и осенью, но и сама земля, балки, бугорки, курганы — были для него живыми и мыслящими существами. Он научился понимать язык степи. Проник в ее тайны и на самого себя смотрел, как на частицу степи. Свою жизнь вне степи не мог представить.
Пан личман часто говорил о Дороше:
— Добрый козак був бы... Хороший козак. Та ще й пластун. Такый, яки колысь по Днипровськых комышах пластувалы. Тай чабан з йього добрый. Тилькы дуже нэ посидящий. Мов бы и дийсно пластун... А спыть, як и заець: подывышься — спыть, як и Андрий, крыкнэш — враз скочить... мов бы и нэ думав спаты...
Дорош спустился в крутую неширокую балку, которая, извиваясь, ползла к Бейсугу. Мурка, то смешно понюхивая воздух, то угнув голову, поводя носом по самой земле, вертелась около Дорошевых ног. То огромными скачками, не проваливаясь сквозь гнилую листву, десятком прыжков перескочит балку и, пробежав по другой стороне 100-200 шагов, опять возвращается к Дорошу, будто извиняясь за свое озорство.
Густой ряд ярко-зеленых распустившихся верб с одной и другой стороны балки означали границу, до которой доходит весенняя снеговая вода. Па многих местах половодье подрывало правый берег балки. Тут, по обрыву, переплелись корни толстых верб. Под корнями одной такой вербы Мурка вдруг стала. Потом, не сходя с места, подалась назад, будто натянутая струна, готовая сорваться с тетивы.
— Мабуть лысыця,— подумал Дорош.
Под корнями вербы увидал он три ямы. Судя по тому, что мурка, не спуская глаз с одной ямы, ведущей косо под обрыв, не обращала никакого внимания на две другие, в первой из них была лисица, а другие — «слепые», которые она выкопала «для отвода глаз». Тихо бросив Мурке: «пст!», Дорош быстро взобрался на обрыв, чтобы, найдя выходную нору, пустить собаку в яму, а самому сторожить с арапником лисицу. Но, обойдя вce места, где бы, по всем лисьим правилам, должна была бы быть выходная нора, таковой не обнаружил. Свистнул. Тонкая Мурка вдруг сделалась еще тоньше и в один скок влетела в нору, а вслед затем из-под земли раздался ее резкий лай и какое-то глухое, клокочущее рычание.
— Эге, то зовсим нэ лысыця! Мабуть чортив харсук... Пропала Мурка!
Дорош подскочил к яме, зовет Мурку, но под землей завязался бой не на жизнь, а на смерть.
Резкий, полный злобы лай Мурки сменялся отчаянным взвизгиваньем, потом слышалось только глухое клацанье челюстей... земля под Дорошем дрожит, трясется старая верба...
— Загрызэ, трэклятый харсюга! Мурка, брось його к бисовому батькови! Вылизай...
Бросился Дорош разрывать яму, зовет Мурку, тычет гирлигою в глубокую нору. Но Мурка не слышит. Мурка сцепилась с барсуком, которому в слепой норе некуда деться и который отчаянно борется за свою жизнь. Мурка рвет его толстую кожу своими острыми резцами, все свои зубы, как щипцы, смыкает в его жирном брюхе; горячая кровь течет из рваных ран барсука, но и он не остается в долгу: сильными и острыми когтями сдирает с Мурки кожу, грызет ее за ноги, вгрызается в грудь между ее вывороченными лопатками...
Наконец Мурка, улучив момент, сомкнула свои челюсти на толстой шее барсука и потянула его к выходу.
Чуткое ухо Дороша уловило этот счастливый момент борьбы. Закричав, от радости, с ножом в руках, нагнулся он над ямою и, как только за окровавленной мордой Мурки показалось длинное с продольными полосами тело барсука, всадил ему нож под лопатку. Жирный «самодум» дернулся, повернул вонючий хвост... Дорош перевернул его на спину.
— Шкода, шо шкура пошарпана. Добра б торба була… Хоч лий прыгодыться!
Ловко орудуя ножом, Дорош снял с барсука шкуру, вырезал сало, а Мурка тем временем зализывала раны.
— Эге, сэрдэшна, добрэ ж тэбэ пошарпав чортяка. А я думав, шо лысыця. Та воно и справди лысыця почала копаты ци ямы, тилькы вин мабуть пэрвый всэлывся...
Мурка, тяжело дыша и повизгивая, лизала Дорошеву руку…


(продолжение следует)
10 ноября 1930 года
журнал «Вольное Казачество»
№ 167
стр. 1-4

Комментариев нет:

Отправить комментарий