четверг, 5 сентября 2019 г.

33-я часть
журнал «Родная Кубань»
2009 год
Ф.И. Горб-Кубанский
На привольных степях кубанских

ЧАСТЬ III
Глава III

Слава в Вышних Богу и на земли
мир, в человецех благоволение...

     Часа в три ночи раздался Рождественский благовест. Большой колокол Христо-Рождественской церкви первый возвестил всем о начале великого торжественного праздника в память Рожденного «нашего ради спасения». Еще в двух других церквях, стоявших в других углах станицы, Покрово-Николаевской и Св. Целителя Пантелеймона, тотчас же ответили тоже звоном больших колоколов. Мощные удары звенящей меди с трех церковных колоколен  чудесно разливались в ночной тишине, призывая всех к ранней заутрени.
     В домах все сразу проснулись и зашевелились.
     Тарас Охримович с женою и дочерьми стал собираться в церковь. Даша и Наталка затопили печь и начали праздничную стряпню. Все из церкви возвратятся до восхода солнца, и к их приходу должен быть уже приготовлен горячий борщ с мясом (все шесть недель до этого готовили только постный, без мяса); надо успеть поджарить колбасы, сварить что-нибудь молочное.
     В этот момент у ворот раздался отчаянный собачий лай, и во дворе послышался топот бегущих ног.
 — Пустите рожествувать! — послышались у окна детские голоса.
 — Батя, батя! Рожествувальники пришли! Уже можно впускать? — засуетившись и заглядывая в зал, спросила Даша.
 — Да, конечно, впускай! Раз уже звонят во всех церквях, значит время. Пусти, нехай рожествуют, — сказал Тарас Охримович, оправляя фитилек у всю ночь горевшей лампады.
     Даша открыла дверь и впустила первых христославов.
     Четыре мальчика школьного возраста, сбив у порога прилипший к сапогам снег, поставили в коридоре свои «кийки», которыми отбивались от скаженных собак, вошли в комнату, сняли бараньи шапки, стали в ряд перед образами. Один из них начал декламировать:

Торжествуйте, веселитесь,
Люди добрые, со мной,
Все душевно отзовитесь,
Близко к радости моей!
Нынче Христос народился!
Не в порфире, не в короне,
Не в одежде золотой,
И не так, как царь земной!
Звезда ясно возсияла,
Волхвам путь показала.
Три волхва приходили,
Три дара приносили,
На колени припадали,
Иисуса величали.
Когда Христос народился,
Тогда Ирод возмутился,
Он войскам начал кричать:
«Всех младенцев избивать!»

 — ... Я рано встал, взглянул на восток; три ангела слетели и запели...
     И мальчики, все в один момент, громко начали: «Рождество Твое. Христе Боже наш, воссия мирови Свет Разума. В нем бо звездам служащий и звездою учахуся. Тебе кланятися, Солнце правды, и Тебе ведети с высоты востока. Господи, слава Тебе».
     Пение было не таким стройным, как в церкви, но какая величественная торжественность звучала в этих, поистине ангельских, детских голосах! И все в доме сосредоточенно внимали, как эти дети, подобно ангелам небесным, восторженно славословили рожденного в яслях младенца. После тропаря они пропели еще и кондак «Дева днесь...», потом повернулись лицом к хозяевам и хором поздравили:
 — Драстуйте! С праздником Рождества Христового!
 — Драстуйте, драстуйте, мои ангелята! Молодцы ребята! Спасибо за первое поздравление! — и Тарас Охримович начал одаривать христославов конфетами, пряниками с начинкой и дал две копейки на всех.
 — Чии ж вы, хлопчики, будете? — спросил Тарас Охримович.
 — Я Кожушнего Трохым!
 — Я Муцкого Алеха!
 — Я Сизонец Лука!
 — А кто же из вас так рассказывал?
 — Я! — И десятилетний мальчуган выступил вперед.
 — Молодец, молодец, хорошо рассказывал! Чей же ты будешь?
 — Тымохи Бирюка сын, знаете? А зовуть меня Алеша.
 — Тимофея Гордеевича? Знаю, знаю, добрый казак. Ну, вот тебе, как рассказчику, одному, на! — И Тарас Охримович сунул ему отдельно двухкопеечный медяк.
     Пока христославы «рожествували» и разговаривали, Федька успел одеться и присоединился к ним. Они с удовольствием приняли его в свою компанию, хотя и малолетнего, но хорошего певца; притом Федька умел рассказывать еще лучше.
     Нахлобучив шапки, ребята вышли, забрали свои кийки и, выбежав за ворота, направились к ближайшим дворам. Стараясь не пропустить ни одного дома, вбегали в калитку или в ворота в каждый двор, лупцевали кийками нападавших на них собак, подбегали к окнам и кричали: «Отчинить! Пустить рожествувать!» — «Да рано еще», — отзывался кто-нибудь. «Нет, уже не рано, уже в церквях давно перезвонили, уже волосожар и чипиги заходять...» — «Ну, если уже в церкви звонили, то заходите!»
     После этого «рожествувальники» заходили и христословили.
     В одном доме они увидели, что двери не заперты. Не спрашивая разрешения под окном, зашли в комнату, но тут же, не переходя порога, в нерешительности остановились, лампада не горела и в комнате не видно было ни души. В это время случайно залезший в промежуток между кроватью и печью маленький теленок затопал ногами и пронзительно замычал: «Ме-ээ, мээ...»
 — Ведьма, ведьма! — закричал в ужасе один из христославов, и все пять «рожествувальников» рванулись назад, падая и кувыркаясь один через другого у порога. Как оглашенные выскочили они в ворота и во весь дух долго еще бежали по улице, все время оглядываясь: не гонится ли за ними «ведьма». Возвращавшийся в это время из хлева хозяин, куда он ходил посмотреть «не окотилась ли овца», видя паническое бегство ребят со двора, никак не мог понять причины. Когда он поспешно вошел в комнату с потухшей почему-то лампадой и увидел запутавшегося у кровати и мычащего теленка, он догадался в чем дело, зажег лампаду, выплутал теленка из-под кровати и лег опять спать. (Прим: В зимний период новорожденных телят и ягнят многие хлеборобы вносили на первые несколько дней в жилую теплую комнату, чтобы они не замерзли в почти открытом хлеву. Подостлав где-нибудь в уголку комнаты соломы, оставляли их там, пока они не окрепнут, то есть смогут уже твердо стоять на ногах. Были, конечно, у некоторых утепленные помещения не только для лошадей, но и для другого скота, но не у каждого).
     Возле забора  другого двора росли высокие тополя, из-за которых из трубы дома валил густой черный дым. Слыша часто рассказы старших о проказах «нечистой силы» в Рождественскую ночь, Федька долго пристально вглядывался в клубы этого дыма и вдруг громко закричал:
 — Смотрите, ведьма с лопатой на дымаре сидит! — И всем его коллегам тоже показалось в этом дыме что-то «бесподобное», и они, рванувшись, побежали вдоль улицы, пока стало не видно ни тополей, ни трубы, на которой «сидела ведьма с лопатой».
     Если ватаге христославов, с которой ходил и Федька, доводилось в эту предрассветную пору Рождественской ночи увидеть пробегавшую через улицу кошку, то это была для них безусловно «ведьма», и они как угорелые бежали прочь. Хрюкнувшая в расположенном у забора свинарнике мирно почивавшая свинья или притаившаяся на снегу у ворот черная собака были обернувшимися в собак  и свиней «ведьмами», и уж в эти дворы они ни за что не заходили христославить. Встречавшиеся с ними другие компании христославов рассказывали тоже самые невероятные приключения, случившиеся с ними в эту ночь; и как через забор прыгала кошка, потом обернулась свиньей и гналась за ними несколько улиц, и как с тополя упала ведьма, потом залаяла по-собачьи и скрылась во дворе, и как под темной тучкой плясали черти, потом все свалились в речку и утонули, и т. д., и т. п. Наслышавшись в зимние вечера страшных рассказов старших, дети игрой своего воображения искажали случившееся с ними в эту ночь до неузнаваемости, прибавляли много своих выдумок, в результате самым невероятным волшебным рассказам не было конца...

* * *

     Ярко освещенная Христо-Рождественская церковь была полна народа. Еще за оградой слышно было громогласное пение церковного хора «С нами Бог...» В церкви совершалось Великое Повечерие.
     Приська и Гашка Кияшковы вошли в переднюю часть храма и дальше не собирались проталкиваться, чтобы иметь возможность выйти в ограду в любое время. Здесь можно будет и не так заметно пошептаться «кое о чем» с другими девушками. Тарас Охримович хотел пройти в правый придел, поближе к клиросу, где он всегда стоял, но это было не так легко. Он уже пробрался к середине церкви и только хотел свернуть вправо, как хор прямо над его головой запел: «Ликуют ангели на небе, и радуются люди на земли...» Царские врата открылись, священнослужители вышли на средину церкви служить литию, и толпа людей, образуя для духовенства проход, оттиснула Тараса Охримовича на левую сторону. Так он и остался стоять среди женщин, чего он очень не любил. На всех блестевших позолотой паникадилах и подсвечниках горели восковые свечи. Не только на иконостасе, но и на всех многочисленных иконах у боковых входов, под колокольней, везде — были новые матерчатые и цветные украшения.
     Более четырех часов продолжалось богослужение в Рождественскую ночь, и ничто не чувствовал усталости. Все это время стояли и с благоговением внимали чудесному пению мощного церковного хора.
     Около двенадцати колоколов несколько раз трезвонили, создавая гармоничную мелодию в умелых руках звонаря-сторожа Поддубного Ивана.
     «Христос рождается, славите... пойте Господеви вси земля...» — пел хор слова первого ирмоса канона праздника, и, казалось, что действительно вся земля в ту ночь славила и воспевала Богочеловека. «Слава в вышних Богу и на земли мир, в человецех благоволение», — неоднократно воспевал хор, и это ангельское песнопение, прозвучавшее над Вифлеемской землей более девятнадцати столетий тому назад, действительно, соответствовало той благословенной  и мирной жизни, которой жила Россия в 1913 году...
     После Великого Повечерия шла торжественная заутреня и затем Божественная литургия, которая закончилась на рассвете.
     В доме Кияшко еще горели лампы, когда ходившие в церковь возвратились. Никифор успел к этому времени уже управиться со скотом, задав сегодня лошадям двойную порцию дерти и ячменя, коровам высыпал в ясли мешок кукурузы в початках; даже для курей, гусей, уток и индюков вместо ячменя посыпал чистой пшеницы и в гораздо большем количестве, чем в обыкновенные дни. «Пусть и скотина, и птица чувствует праздник», — думал добродушный молодой хозяин.
     Федька тоже уже вернулся с христославства, уселся отдельно в углу на деревянной лавке, выложил из карманов целую кучу пряников и конфет и принялся считать медяки, которые ему надарили во многих домах станицы.
     Прежде чем сесть за праздничный ранний стол, все встали перед святым углом и кратко помолились. Потом вошли в зал и уселись за большой стол, а не у «сырна» в кухне, как это делалось в обычное время, и начали разговляться.
     Тарас Охримович налил себе, обоим сынам, Ольге Ивановне и невесткам  по рюмке водки, а меньшим и девчатам по стопке сладкого вина и сказал:
 — Царство Небесное пошли, Господи, моему батьку, вашему дедушке Охриму, бабушке, погибшему в Тифлисе Андрею и всем помершим нашим родичам! — И он, а потом и все набожно перекрестились. — Поздравляю вас, дорогая моя семья, с великим праздником Рождества Христова. Слава Богу, что нам удалось дожить до этого великого дня; дай Бог дождать и красного яичка! — Тарас Охримович выпил свою чарку, благословил стоявшую на столе и разрешенную с этого дня скоромную пищу, и все, выпив за ним свои рюмки, принялись за мясной борщ.
     После такого раннего обеда старики собрались отдыхать. Приська и Гашка тоже улеглись спать, потому что в эту ночь они «недоспали», а Никифор и Петр с женами стали собираться в гости к тестю и теще.
     В это время в комнату вошли три подростка в возрасте 15-16 лет. В руках среднего была укреплена на длинной палке «Звезда», в центре которой было прикреплено миниатюрное изображение Младенца, лежавшего на сене в яслях, и склонившейся над Ним Богоматери. Такие христославы из иногородних ходили по домам днем, а не ночью, как это делали казачата.
     Став перед образами, один христослав начал декламировать посвященное празднику стихотворение:

В небе звездочка блеснула,
Через нее узнали мы,
Что Христос родился в яслях,
Не гнушаясь нищеты.
Ясли эти указали,
Что искать должны все мы
Не богатства и не славы,
Не мирские суеты.
Ясли эти указали,
Что пред Богом все равны,
Все должны служить друг другу,
Чтоб быть Божьими детьми.
И молю я Всеблагого
Дать нам честь любви святой,
Чтоб завет Господня слова
Был бы с вашею семьей.

     После этого вступления они очень стройно запели: «Рождество Твое, Христе Боже наш...»
     Ребята хорошо подготовились и спелись. После тропаря пропели еще «Христос рождается, славите...» и «Таинство странное». После ирмосов пропели «Дева днесь» и, поздравив хозяев с праздником, отошли к дверям в ожидании подарков.
     Всем понравилось пение трех юношей и красиво сделанная звезда. Наталка поднесла каждому по два больших пряника с начинкой и по две шоколадных конфетки. Тарас Охримович спустился с печи, где он отдыхал, и подарил каждому по две копейки, а рассказчику сверх того еще дал пятак. Христославы поблагодарили и вышли на улицу, высоко подняв над головой звезду...
     Перед одетой в снежный саван станицей разливался непрерываемый трезвон колоколов со всех трех церквей. Трезвонить начали на рассвете, сейчас же после литургии, по выходе молящихся из церкви, и этот трезвон будет продолжаться три дня с перерывами лишь в часы богослужений.
     По широким улицам с накатанной снежной дорогой во всех направлениях скользили легкие сани с нарядными «визитерами». Зятья ехали к тещам и тестям, замужние дочки к матерям, брат к брату и т. д. Из-под копыт мчавшихся рысью коней во все стороны разметались комья снега, осыпая стоявших по углам парубков и девушек.
     Во многих домах через оттаявшие стекла окон виднелись веселившиеся вокруг заставленных едой и напитками столов мужчины и женщины, и их шумный говор и песни доносились на улицу.
     Хотя у казаков почти ни у кого не устраивались елки, но в некоторых богатых домах и у представителей власти они все же красовались в главной комнате или зале.
     По домам представителей станичной администрации и наиболее богатых жителей ходил церковный хор в полном составе и поздравлял хозяев с днем праздника Рождества.
     Никифор с Наталкой и сынишкой и Петр с Дашей выехали на санях из дому вместе. У ворот Костенка Петр и Даша сошли и радостно встреченные матерью направились в дом, а Никифор с женой и Гришуткой поехал дальше к своим, ожидавшим его тестю и теще.
     На углу Красной, в большом кирпичном доме, слушалось пение. В просторном зале дома атамана, выходящем тремя окнами на улицу, стояла чудесно убранная елка, которой почти ни у кого из казаков не было, а сбоку стоял хор Христо-Рождественской церкви с регентом Сердюком во главе и исполнял по просьбе хозяина концерт «Слава в Вышних Богу» Бортнянского.
     Никифор зацепился своими санями за сани ехавшего навстречу незнакомого казака. Оба сошли на дорогу и никак не могли расцепить застрявшие под дышлом барки. Сначала тихо, потом все громче и громче они стали ругаться между собой, и уже дело стало доходить до драки. Они и не заметили, как к ним подошел атаман.
 — Это что еще за спор возле моего двора затеяли? Что за ругань, когда в доме исполняются святые песнопения? По какому праву вы нарушаете торжественность и святость праздника?
     Оба казака вытянулись в струнку и молчали.
 — Это так оставить нельзя. Марш за мной, я вас сейчас проучу! — строго приказал атаман, и оба послушно последовали за ним.
     «Вот досада, — думал Никифор, — попасть в немилость атаману, да еще в такой день. Лучше бы дал раз-два по морде, да и отпустил бы с миром».
     Атаман привел их в комнату, где никого не было, отвернулся от них к какому-то шкафу; потом грозно скомандовал:
 — Смирно! За нарушение казачьего взаимного уважения, оскорбление друг друга в день великого праздника приказываю... — И Никифор почувствовал прикосновение к своей руке чего-то холодного. Он открыл глаза и удивился: атаман протягивал им обоим по полному чайному стакану... — Приказываю выпить без отрыва все содержимое этих стаканов!
     Оба казака подняли поданные атаманом стаканы водки и за здоровье хозяина станицы залпом осушили их.
— Молодцы! Теперь поцелуйтесь! Идите к саням, к своим бабам и больше не спорьте по пустякам! — А сам вернулся в зал к хору и всех певчих тоже «почастував» горилкой и вином.
     Пока оба казака принимали «наказание» в доме атамана, их жены спокойно расцепили сани, выплутали барки из-под дышла и, отъехав немного  разные стороны, с тревогой поджидали своих мужей. Вышедши из дома Емельяна Уса и видя, что без них все уже спокойно сделано, Никифор и другой казак уселись каждый в свои сани и молча разъехались в разные стороны, даже не познакомившись.

* * *

     Две недели, до самого Крещения, праздновались Рождественские святки, и в эти дни никакие работы в хозяйствах не проводились. И богатые, и бедные, старые и молодые широко и весело проводили дни великих зимних Святок.
     Парубки и девушки устраивали для себя складку-складчину и веселились, без женатых, сами. Парубки закупали горилки, девушки таскали из дому кур, колбас, масла, сала, муки и сами где-нибудь в нанятом доме приготовляли всевозможные закуски. Потом с наступлением ночи все участники складчины собирались, приглашали гармониста и веселились чуть ли не до утра.

(продолжение следует) 

вторник, 3 сентября 2019 г.

Местные гуляют по горе Кабахаха. Посмотрел вчера роботов Бостон Динамикс. Ребята вложили несколько миллиардов долларов, чтобы сделать робота, как лошадь. Но не получается у них. А кони уже есть, они в тысячу раз умнее роботов, на биотопливе, с интеллектом, сами размножаются. Зачем плодить сущности?


ТЦ Нефтяники в Славянске-на-Кубани


Сквер нефтяников в Славянске-на-Кубани


Вид на горы Колдун и Амзай со стороны горы Кабахаха


31-я часть
журнал «Родная Кубань»
2009 год
Ф.И. Горб-Кубанский
На привольных степях кубанских

ЧАСТЬ III
Глава I

     С 14 ноября начался шестинедельный Рождественский пост — «Пылыпивка». Прекратились послесвадебные казачьи гулянья с хмельными бессонными ночами. В эти дни, по укладу церкви, запрещалось есть не только мясо, но и все молочные продукты и яйца. Только больным и маленьким детям иногда можно было употреблять в пищу молоко и яйца, да и то не всегда.
     В начале поста Тарас Охримович купил в магазине Смыслова трехпудовый бочонок астраханских сельдей, и этого было достаточно на всю Филипповку. Свежей рыбы, как речной, так и красной морской, тоже можно было достать на базаре сколько угодно и по баснословно дешевой цене.
     Река Сосыка покрылась тонким слоем льда, и Охрим Пантелеевич, соорудив «крутилку», занялся ловлей рыбы, хотя в ее результатах и теперь никто не нуждался и рыбальством в доме даже не интересовались. Дед просто любил порыбалить, считая это лучшим развлечением в зимнее время.
«Крутилка» состояла из длинного деревянного шеста, на один конец которого набивались толстые длинные гвозди или острые короткие прутья, а на другой прикреплялась крепкая деревянная ручка. Такой шест опускался в речную прорубь до самого дна, и рыболов, держась обеими оуками за деревянную ручку, начинал вертеть его в одну сторону — медленно, но без остановки. На опущенный в воду конец шеста с набитыми гвоздями и прутьями наматывалась густая и мягкая речная трава-«кушир». Когда кушира наматывалось уже так много, что чувствовалось в руках, деревянный шест быстро вынимали на лед, и вместе с куширем попадалась запутавшаяся в нем небольшая рыбешка: караси, лины, красноперки, вьюны, раки и прочее. Иногда до десятка, а иногда и ничего.
     Тонкий прозрачный лед, слегка покрытый падавшим снежком, трещал под тяжестью ходившим по нему людей, но смельчаки не обращали на это внимания.
     В первых числах октября Охрим Пантелеевич пошел по такому льду со своей «крутилкой» и стал на самой середине речки делать топором «ополонку» (прорубь). Только он хотел опустить в прорубь крутилку, как лед треснул, и старик провалился по самую шею в воду. Находившиеся невдалеке два казака, кинув концы веревки, с трудом вытащили его на более прочную часть льда и помогли выбраться на берег. Пока Охрим Пантелеевич доковылял домой, промокшая одежда на нем смерзлась. Не простудиться от такого купанья в ледяной воде было нельзя. На второй день он уже не мог встать с постели. Началась горячка. Станичный фельдшер определил воспаление легких, давал какие-то пилюли, от который больной гневно отмахивался. Он уже три дня ничего не ел, только пил воду.
 — Вот видишь, Тарас, — говорил с трудом Охрим Пантелеевич своему сыну, почти не отлучавшемуся от его постели, — вот оно как получается. Батько мой, Пантелей, 98 лет прожил... и четыре мои дяди умерли почти в том же возрасте, а я... я, наверное, уже... отжил. Ты бы попа домой привез... причаститься надо!
    Ежегодно он говел на Николаевских святках. Три дня праздников — Варвары, Саввы и Николая Чудотворца (4, 5 и 6 декабря) — он проводил в церкви утром и вечером, а вот теперь, в эти дни, он не мог даже подняться с кровати.
     Вечером, в праздник Саввы Освященного, в дом привезли священника. Охрим Пантелеевич исповедался и приобщился.
     Все в доме притихли, разговаривали шепотом, даже посуды не мыли, чтобы не беспокоить больного.
     После обеда, в день Николы Зимнего, Охрим Пантелеевич пожелал, чтобы вся семья собралась у его постели. Собрались не только жившие в его доме сын с невесткой, внуки и правнуки, но и Иван Кияшко с женою, которые зашли из церкви проведать батька.
     Больной обвел всех туманным взглядом, потом, полузакрыв глаза, тихо сказал:
 — Сыны мои, дочки и внучата! Мабудь, нагостевалась уже моя душа на грешной земле и хочет расстаться с телом... Что ж, на все Божья воля, пусть будет и так...
     Он прижал к себе стоявшего впереди всех плакавшего Федьку и в то же время пристально смотрел на Петра.
 — Петька! — сказал он, оживившись, — шашку мою турецкую береги, чтобы не заржавела, и храни ее как символ казачьей славы, немеркнувшей славы сынов привольных степей кубанских... Чтобы никто не разрушил нашу Кубань так, как когда-то разрушили нашу Запорожскую Сечь. А все оттого, что шаблюки ржавые были, и... потеряли Сечь. Так и теперь...
     Его дыхание то совсем прерывалось, то опять сильно вздымалась грудь. Глаза снова мутно на всех и, казалось, затухали, как последняя искра в потухавшем костре.
 — Мабудь... умираю... Тарасе, Ивне... поховайте меня рядом с покойной бабусей, моей Настей, с вашей мамой... и... и... я хочу поцеловать всех...
     Никто не проронил ни слова. Молча все по очереди подошли и поцеловали его в синеющие губы. Женщины тихо всхлипывали.
     Охрим Пантелеевич перевел пристальный взгляд на потолок, и вдруг странная улыбка скользнула по его лицу.
 — Андруша, ты тут?.. К тебе?.. иду... иду... сейчас.
     И, закрыв глаза, Охрим Пантелеевич стал «засыпать».
     Он не стонал, не мучился в агонии, как это бывает со многими умирающими, а угасал, словно догоравшая перед киотом свеча.
     Трудно верилось, что он умер, но это было именно так...
     Федька, видя, что все крестятся, и слыша слово «помер», разрыдался на всю комнату, уткнувшись головой в подушку, лежавшую на другой кровати. Сколько раз «дидусь» делал ему из бузины сопилки, на которых он весело потом наигрывал, а теперь вот его нет...
 — Дедушка умер? Зачем? — всхипывал Федька. — Разве можно таким добрым дедушкам умирать?
     Но эти детские жалобы никто не слушал, потому что все были огорчены не меньше Федьки. Все осуждали страть покойного к рыбной ловле, из-за которой он провалился сквозь тонкий лед и так напрасно кончилась его жизнь. Ведь семьдесят пять лет, которые прожил Охрим Пантелеевич, были слишком коротким сроком. Многие станичники жили гораздо дольше, иногда до ста и более лет.
     На второй день при большом стечении всех родственников и знакомых состоялись похороны старого казака.
     Одетый в кубанскую казачью форму, со сложенными крестом на груди руками, лежал в деревянном гробу герой Турецкой компании 1877-1878 гг. В головах усопшего горели толстые восковые свечи.
     Пришел его сослуживец Горобец, опираясь на толстую и длинную бамбуковую палку, которую он привез из Турции, и долго смотрел в восковое лицо своего друга. Потом отвернулся, отошел к порогу, склонился на свою палку и сам про себя сказал:
 — Нэма! Нэма уже черноморских казаков... умирают. И мне, наверно, скоро надо собираться в дальнюю дорогу: туда, откуда никто не приходит. Что будет после нас с нашими детьми, с нашим казачеством, с нашей матерью Кубанью?
     Он долго стоял так без движения, потом несколько слезинок, одна за другой, упало на его палку. Он опять вернулся к гробу, перекрестился, поцеловал в губы покойного, промолвив: «Прощай, Охрим!» Молча вышел во двор, сел на камень под водосточной трубой и, склонив голову, сидел и сидел не шевелясь...
     Несмотря на большое число приходивших людей, в доме Кияшко в этот день было тихо. Ходили все на цыпочках, говорили полушепотом, как бы боясь разбудить уснувшего навеки старого хозяина дома. Один только старый, без одной руки, сосед Ермолай Береза, читавший все время по складам Псалтырь перед горевшей лампадой, нарушал эту печально-торжественную тишину.
     Принесли из церкви хоругви и большой крест с Распятием и поставили у окон наружной стены дома.
     Хоронили Охрима Пантелеевича, «с выносом», то есть от самого дома к церкви и от церкви на кладбище гроб сопровождал священник. Он прибыл в дом Кияшко после полудня с диаконом и псаломщиком. Запахло ладаном, и раздались слова печальных погребальных песнопений.
     Оба сына, Тарас и Иван, и два внука, Никифор и Петр, подняли гроб и положили на принесенные из церкви специальные носилки. Потом вчетвером подняли носилки с гробом на плечи и вынесли во двор. Старый хозяин последний раз перешел порог собственного дома.
     За гробом шли не только все домашние и родственники, но и большая часть малознакомых станичников, пожелавших отдать последний долг прощания уходящему в другой мир.
     Священнослужители останавливались на каждом перекрестке улицы, кадили вокруг гроба, читали Евангелие и потом медленно двигались дальше.
«Житейское море, возддвизаемое зря напастей бурею, к тихому пристанищу Твоему притек...» — воспевались ирмосы погребального канона, и Охрим Пантелеевич действительно оставил навсегда «море житейских забот» и уплыл к «вечному тихому пристанищу».
     Декабрьское сумрачное небо с низко нависшими темно-серыми тучами еще более усиливало печаль людей, шедших в погребальной процессии. Снежные звездочки, как редкие белые мотыльки, медленно падали и плавно опускались на открытое охладевшее лицо Охрима Пантелеевича.
     Вот и церковь. Редкий протяжный похоронный звон колоколов встретил покойника.
     Когда пели «Со святыми упокой...» и «Надгробное рыдание творяще песнь...», многие плакали. Но вот дьячок запел: «Приидите последнее целование дадим...»
     Тарас Охримович подошел первым и, перекрестившись, поцеловал отца не в венчик, лежавший на лбу, а прямо в холодные губы. Как ни крепок он был, но все же слезы блеснули на ресницах его уже стареющих глаз. После него стали подходить все домашние и родственники, а затем и все присутствовавшие в церкви...
     Пропели троекратно «Вечная память» и стали закрывать крышкой гроб. Петр не выдержал и зарыдал как ребенок. Да и не только он. Многие женщины громко всхлипывали, а мужчины втихомолку утирали кулаком слезы. Все те же Тарас Охримович с братом Иваном впереди и Петри и Никифор сзади медленно подняли на свои плечи носилки с гробом и тихо, под звуки редкого погребального звона колоколов, вышли из церкви. От ограды по улице Красной все направились к старому, самому большому в станице кладбищу, находившемуся возле базара.
     Все, кто ехал или шел по дороге, по котрой несли покойника, немедленно останавливались и, сняв головные уборы, набожно крестились, не сходя с места. Никто не смел переходить или переезжать дорогу, впереди гроба с «святосцями» (хоругвями). Все останавливались и ждали, пока похоронная процессия не пройдет мимо. Смотреть на проносимого по улице покойника  через окно тоже считалось грешно. Все выходили к воротам и крестились, повторяя: «Царство Небесное пошли ему, Господи...» Рядом с заросшей кустарником могилой Анастасии Кияшко, жены Охрима Пантелеевича, умершей на десять лет раньше его, была приготовлена новая.
     На длинных двух полотенцах гроб медленно опустили на дно продолговатой ямы. Каждый сначала кинул рукой по кому земли, потом стали засыпать лопатами.
     Падающие комья замерзшей земли, глухо ударяясь о крышку гроба, печальным эхом отзывались в душе близких и знакомых, стоявших тесным кольцом вокруг.
     Вскоре на фоне редко падающего снега зачернела свеженасыпанная могила с новым больши деревянным крестом, на котором Петр аккуратно вывел короткую надпись:

«Здесь покоится прах
казака станицы Староминской
КИЯШКО ЕФРЕМА ПАНТЕЛЕЕВИЧА     С 14 ноября начался шестинедельный Рождественский пост — «Пылыпивка». Прекратились послесвадебные казачьи гулянья с хмельными бессонными ночами. В эти дни, по укладу церкви, запрещалось есть не только мясо, но и все молочные продукты и яйца. Только больным и маленьким детям иногда можно было употреблять в пищу молоко и яйца, да и то не всегда.
     В начале поста Тарас Охримович купил в магазине Смыслова трехпудовый бочонок астраханских сельдей, и этого было достаточно на всю Филипповку. Свежей рыбы, как речной, так и красной морской, тоже можно было достать на базаре сколько угодно и по баснословно дешевой цене.
     Река Сосыка покрылась тонким слоем льда, и Охрим Пантелеевич, соорудив «крутилку», занялся ловлей рыбы, хотя в ее результатах и теперь никто не нуждался и рыбальством в доме даже не интересовались. Дед просто любил порыбалить, считая это лучшим развлечением в зимнее время.
«Крутилка» состояла из длинного деревянного шеста, на один конец которого набивались толстые длинные гвозди или острые короткие прутья, а на другой прикреплялась крепкая деревянная ручка. Такой шест опускался в речную прорубь до самого дна, и рыболов, держась обеими руками за деревянную ручку, начинал вертеть его в одну сторону — медленно, но без остановки. На опущенный в воду конец шеста с набитыми гвоздями и прутьями наматывалась густая и мягкая речная трава-«кушир». Когда кушира наматывалось уже так много, что чувствовалось в руках, деревянный шест быстро вынимали на лед, и вместе с куширем попадалась запутавшаяся в нем небольшая рыбешка: караси, лины, красноперки, вьюны, раки и прочее. Иногда до десятка, а иногда и ничего.
     Тонкий прозрачный лед, слегка покрытый падавшим снежком, трещал под тяжестью ходившим по нему людей, но смельчаки не обращали на это внимания.
     В первых числах октября Охрим Пантелеевич пошел по такому льду со своей «крутилкой» и стал на самой середине речки делать топором «ополонку» (прорубь). Только он хотел опустить в прорубь крутилку, как лед треснул, и старик провалился по самую шею в воду. Находившиеся невдалеке два казака, кинув концы веревки, с трудом вытащили его на более прочную часть льда и помогли выбраться на берег. Пока Охрим Пантелеевич доковылял домой, промокшая одежда на нем смерзлась. Не простудиться от такого купанья в ледяной воде было нельзя. На второй день он уже не мог встать с постели. Началась горячка. Станичный фельдшер определил воспаление легких, давал какие-то пилюли, от который больной гневно отмахивался. Он уже три дня ничего не ел, только пил воду.
 — Вот видишь, Тарас, — говорил с трудом Охрим Пантелеевич своему сыну, почти не отлучавшемуся от его постели, — вот оно как получается. Батько мой, Пантелей, 98 лет прожил... и четыре мои дяди умерли почти в том же возрасте, а я... я, наверное, уже... отжил. Ты бы попа домой привез... причаститься надо!
    Ежегодно он говел на Николаевских святках. Три дня праздников — Варвары, Саввы и Николая Чудотворца (4, 5 и 6 декабря) — он проводил в церкви утром и вечером, а вот теперь, в эти дни, он не мог даже подняться с кровати.
     Вечером, в праздник Саввы Освященного, в дом привезли священника. Охрим Пантелеевич исповедался и приобщился.
     Все в доме притихли, разговаривали шепотом, даже посуды не мыли, чтобы не беспокоить больного.
     После обеда, в день Николы Зимнего, Охрим Пантелеевич пожелал, чтобы вся семья собралась у его постели. Собрались не только жившие в его доме сын с невесткой, внуки и правнуки, но и Иван Кияшко с женою, которые зашли из церкви проведать батька.
     Больной обвел всех туманным взглядом, потом, полузакрыв глаза, тихо сказал:
 — Сыны мои, дочки и внучата! Мабудь, нагостевалась уже моя душа на грешной земле и хочет расстаться с телом... Что ж, на все Божья воля, пусть будет и так...
     Он прижал к себе стоявшего впереди всех плакавшего Федьку и в то же время пристально смотрел на Петра.
 — Петька! — сказал он, оживившись, — шашку мою турецкую береги, чтобы не заржавела, и храни ее как символ казачьей славы, немеркнувшей славы сынов привольных степей кубанских... Чтобы никто не разрушил нашу Кубань так, как когда-то разрушили нашу Запорожскую Сечь. А все оттого, что шаблюки ржавые были, и... потеряли Сечь. Так и теперь...
     Его дыхание то совсем прерывалось, то опять сильно вздымалась грудь. Глаза снова мутно на всех и, казалось, затухали, как последняя искра в потухавшем костре.
 — Мабудь... умираю... Тарасе, Ивне... поховайте меня рядом с покойной бабусей, моей Настей, с вашей мамой... и... и... я хочу поцеловать всех...
     Никто не проронил ни слова. Молча все по очереди подошли и поцеловали его в синеющие губы. Женщины тихо всхлипывали.
     Охрим Пантелеевич перевел пристальный взгляд на потолок, и вдруг странная улыбка скользнула по его лицу.
 — Андруша, ты тут?.. К тебе?.. иду... иду... сейчас.
     И, закрыв глаза, Охрим Пантелеевич стал «засыпать».
     Он не стонал, не мучился в агонии, как это бывает со многими умирающими, а угасал, словно догоравшая перед киотом свеча.
     Трудно верилось, что он умер, но это было именно так...
     Федька, видя, что все крестятся, и, слыша слово «помер», разрыдался на всю комнату, уткнувшись головой в подушку, лежавшую на другой кровати. Сколько раз «дидусь» делал ему из бузины сопилки, на которых он весело потом наигрывал, а теперь вот его нет...
 — Дедушка умер? Зачем? — всхлипывал Федька. — Разве можно таким добрым дедушкам умирать?
     Но эти детские жалобы никто не слушал, потому что все были огорчены не меньше Федьки. Все осуждали страсть покойного к рыбной ловле, из-за которой он провалился сквозь тонкий лед, и так напрасно кончилась его жизнь. Ведь семьдесят пять лет, которые прожил Охрим Пантелеевич, были слишком коротким сроком. Многие станичники жили гораздо дольше, иногда до ста и более лет.
     На второй день при большом стечении всех родственников и знакомых состоялись похороны старого казака.
     Одетый в кубанскую казачью форму, со сложенными крестом на груди руками, лежал в деревянном гробу герой Турецкой компании 1877-1878 гг. В головах усопшего горели толстые восковые свечи.
     Пришел его сослуживец Горобец, опираясь на толстую и длинную бамбуковую палку, которую он привез из Турции, и долго смотрел в восковое лицо своего друга. Потом отвернулся, отошел к порогу, склонился на свою палку и сам про себя сказал:
 — Нэма! Нэма уже черноморских казаков... умирают. И мне, наверно, скоро надо собираться в дальнюю дорогу: туда, откуда никто не приходит. Что будет после нас с нашими детьми, с нашим казачеством, с нашей матерью Кубанью?
     Он долго стоял так без движения, потом несколько слезинок, одна за другой, упало на его палку. Он опять вернулся к гробу, перекрестился, поцеловал в губы покойного, промолвив: «Прощай, Охрим!» Молча вышел во двор, сел на камень под водосточной трубой и, склонив голову, сидел и сидел не шевелясь...
     Несмотря на большое число приходивших людей, в доме Кияшко в этот день было тихо. Ходили все на цыпочках, говорили полушепотом, как бы боясь разбудить уснувшего навеки старого хозяина дома. Один только старый, без одной руки, сосед Ермолай Береза, читавший все время по складам Псалтырь перед горевшей лампадой, нарушал эту печально-торжественную тишину.
     Принесли из церкви хоругви и большой крест с Распятием и поставили у окон наружной стены дома.
     Хоронили Охрима Пантелеевича, «с выносом», то есть от самого дома к церкви и от церкви на кладбище гроб сопровождал священник. Он прибыл в дом Кияшко после полудня с диаконом и псаломщиком. Запахло ладаном, и раздались слова печальных погребальных песнопений.
     Оба сына, Тарас и Иван, и два внука, Никифор и Петр, подняли гроб и положили на принесенные из церкви специальные носилки. Потом вчетвером подняли носилки с гробом на плечи и вынесли во двор. Старый хозяин последний раз перешел порог собственного дома.
     За гробом шли не только все домашние и родственники, но и большая часть малознакомых станичников, пожелавших отдать последний долг прощания уходящему в другой мир.
     Священнослужители останавливались на каждом перекрестке улицы, кадили вокруг гроба, читали Евангелие и потом медленно двигались дальше.
«Житейское море, воздвизаемое зря напастей бурею, к тихому пристанищу Твоему притек...» — воспевались ирмосы погребального канона, и Охрим Пантелеевич действительно оставил навсегда «море житейских забот» и уплыл к «вечному тихому пристанищу».
     Декабрьское сумрачное небо с низко нависшими темно-серыми тучами еще более усиливало печаль людей, шедших в погребальной процессии. Снежные звездочки, как редкие белые мотыльки, медленно падали и плавно опускались на открытое охладевшее лицо Охрима Пантелеевича.
     Вот и церковь. Редкий протяжный похоронный звон колоколов встретил покойника.
     Когда пели «Со святыми упокой...» и «Надгробное рыдание творяще песнь...», многие плакали. Но вот дьячок запел: «Приидите последнее целование дадим...»
     Тарас Охримович подошел первым и, перекрестившись, поцеловал отца не в венчик, лежавший на лбу, а прямо в холодные губы. Как ни крепок он был, но все же слезы блеснули на ресницах его уже стареющих глаз. После него стали подходить все домашние и родственники, а затем и все присутствовавшие в церкви...
     Пропели троекратно «Вечная память» и стали закрывать крышкой гроб. Петр не выдержал и зарыдал как ребенок. Да и не только он. Многие женщины громко всхлипывали, а мужчины втихомолку утирали кулаком слезы. Все те же Тарас Охримович с братом Иваном впереди и Петри и Никифор сзади медленно подняли на свои плечи носилки с гробом и тихо, под звуки редкого погребального звона колоколов, вышли из церкви. От ограды по улице Красной все направились к старому, самому большому в станице кладбищу, находившемуся возле базара.
     Все, кто ехал или шел по дороге, по которой несли покойника, немедленно останавливались и, сняв головные уборы, набожно крестились, не сходя с места. Никто не смел переходить или переезжать дорогу, впереди гроба с «святосцями» (хоругвями). Все останавливались и ждали, пока похоронная процессия не пройдет мимо. Смотреть на проносимого по улице покойника  через окно тоже считалось грешно. Все выходили к воротам и крестились, повторяя: «Царство Небесное пошли ему, Господи...» Рядом с заросшей кустарником могилой Анастасии Кияшко, жены Охрима Пантелеевича, умершей на десять лет раньше его, была приготовлена новая.
     На длинных двух полотенцах гроб медленно опустили на дно продолговатой ямы. Каждый сначала кинул рукой по кому земли, потом стали засыпать лопатами.
     Падающие комья замерзшей земли, глухо ударяясь о крышку гроба, печальным эхом отзывались в душе близких и знакомых, стоявших тесным кольцом вокруг.
     Вскоре на фоне редко падающего снега зачернела свеженасыпанная могила с новым большим деревянным крестом, на котором Петр аккуратно вывел короткую надпись:

«Здесь покоится прах
казака станицы Староминской
КИЯШКО ЕФРЕМА ПАНТЕЛЕЕВИЧА
Родился 25 апреля 1838 г.
Умер 6 декабря 1913 года».

     После похорон Тарас Охримович пригласил всех родственников и соседей к себе на поминальную вечерю. Почти половина присутствовавших на похоронах последовала за хозяином, чтобы помянуть усопшего по обычаям предков. Остальные, поклонившись до земли могиле Охрима Пантелеевича, разошлись по домам, ссылаясь на позднее время и собственные житейские заботы.
     Кладбище опустело, и только высокий новый крест далеко виднелся среди окружавших его старых могил.
     Несколько недель еще молчание и печаль царили в доме Тараса Кияшко, но затем понемногу все стали успокаиваться, печаль стала помалу выветриваться у всех, и жизнь в осиротевшем без Охрима Пантелеевича доме становилась прежней. Но долго еще не было того дня, того обеда, чтобы кто-нибудь, крестясь, не вспоминал старого черноморца...

Родился 25 апреля 1838 г.
Умер 6 декабря 1913 года».

     После похорон Тарас Охримович пригласил всех родственников и соседей к себе на поминальную вечерю. Почти половина присутствовавших на похоронах последовала за хозяином, чтобы помянуть усопшего по обычаям предков. Остальные, поклонившись до земли могиле Охрима Пантелеевича, разошлись по домам, ссылаясь на позднее время и собственные житейские заботы.
     Кладбище опустело, и только высокий новый крест далеко виднелся среди окружавших его старых могил.
     Несколько недель еще молчание и печаль царили в доме Тараса Кияшко, но затем понемногу все стали успокаиваться, печаль стала помалу выветриваться у всех и жизнь в осиротевшем без Охрима Пантелеевича доме становилась предней. Но долго еще не было того дня, того обеда, чтобы кто-нибудь, крестясь, не вспоминал старого черноморца...
(продолжение следует)

понедельник, 2 сентября 2019 г.


Готовим на мангале: Филе рыбы в беконе с диетическим салатом «Метла»




30-я часть
журнал «Родная Кубань»
2009 год
Ф.И. Горб-Кубанский
На привольных степях кубанских

ЧАСТЬ II
Глава XX

     Круглые сутки шла попойка в доме Трофима Костенко. Никто не собирался уходить, поручив в своем хозяйстве присмотр за скотом детям или соседям. Вино и водка лились рекой. Одни уже находились в «третьей стадии» опьянения, ползая на четвереньках. Других хмель окончательно свалил с ног, и они засыпали где попало, в доме и во дворе.
     Софрон Падалка спал под столом. Проснувшись, стукнулся головой о крышку и, вставая, опрокинул стол вместе с посудой. Не обратив на это внимания, шатаясь и не видя перед собой ничего, он хотел выйти во двор, но вместо двери наткнулся на большой сундук. Открыв крышку сундука и предполагая, что это дверь дома, бил кулаками о стенки его и кричал:
 — Да где же та проклятущая дверь? Почему она закрытая?
     Потом влез туда с ногами и, не найдя двери, так и заснул на дне сундука.
     Две бабы с распущенными волосами, выбежали с графином к воротам и, приплясывая, орали во все горло:

И пить будем, и гулять будем,
А смерть прийде, помирать будем...

     Увидев шедшего по улице парубка, они подбежали к нему и, тыча графином в рот, заставляли пить прямо из горлышка. Парубок отказался. Тогда они схватили его за руки и стали лить ему водку на голову, пока тот, ругаясь, не убежал прочь.
     В одной из комнат, возле печи, у небольшого столика, при тусклом свете жестяной лампы, сидели трое мужчин и одна женщина и повторяли раз за разом одну и ту же песню:

Иванович, наливай,
Гаврилович, випивай!
На многая лита,
На многая лита,
Многая лито,
Та посием жито,
Та сожнем у снопи,
Та складем у копи,
Та вдаримо гоп,
Та вдаримо гоп!
Горілочку хлоп, хлоп, хлоп!

     Рюмка у всех была одна, и за последним словом «хлоп» державший ее опрокидывал в рот и одним залпом выпивал. Потом рюмка наливалась другому, и опять тот же самый припев, с изменением лишь отчества на того, кому она подана. И так, переходя по кругу из рук в руки, рюмка не знала отдыха. Сидевшие здесь три казака и баба до того «нахлопались», что двое, свалившись, там же, возле печи, и заснули. Один из них был муж сидевшей в этой компании женщины, которая держалась крепко, хотя «хлопала» чарки не реже других. Ее кум еще сидел около стола, боясь подняться со скамейки, потому что ноги отказывались ему повиноваться.
     Разгулявшаяся кума, подмигнув ему, встала, и, пританцовывая вокруг, пристально глядела на него, и, улыбаясь, напевала:

Ой ти, кумчику-чику, ти, голубчику-чику
Ти до мене иди, та никому не кажи...

     Осоловелый «кумчик» сидел, молча лупал глазами, не понимая, что от него хочет кума? Потом ему стало казаться, что танцует возле него не кума, а печь, столы, стулья, стены,  а лампа пошла даже вприсядку. Потолок запрыгал и в глазах кумы, но она не сдавалась: пританцовывая, подошла к своему «кумчику» и, обняв, хотела поцеловать, но тот свалился со скамейки на пол; кума упала на него, и так вскоре заснули и они.
     Послесвадебное веселье продолжалось две недели. Разгулявшиеся казаки, не связанные в это время года спешными сельскохозяйственными работами, по несколько дней не являлись к себе домой, ходили гурьбой от «батька» до «батька», от Кияшко Тараса до Костенко Трофима, а иногда просто один к другому...
     Потом пришла неделя перед «заговенами» на «Пылыпивку» — Рождественский пост. И опять на несколько дней собирались группами у родственников или знакомых «заговлять», пили, ели и веселились...
     Нигде земледелец так обильно и весело не проводил свой осенне-зимний досуг, как в казачьих станицах Кубани...

* * *

     На третий день после свадьбы Кущ Федор не захотел больше «водить козу» с пьяной гурьбой казаков и после их ухода из дома Кияшко остался посидеть-поговорить с кумом Тарасом Охримовичем.
     Они сидели возле еще неубранного стола, когда Петра зашел к ним с двумя небольшими, но тяжелыми узелками и сказал:
 — Вот, батя, это то, что нам с Дашей надарили на свадьбе. В этом узелке деньги, надаренные у Костенко, а в этом — у нас. — И Петр высыпал на стол две большие кучи серебряных и медных монет.
     Тарас Охримович с удовлетворением посмотрел на деньги, потом быстро глянул на Куща, задумался и, немного помолчав, спросил:
 — Считал?
 — Считал. В Дашином узелке было 16 рублей 64 копейки, а в моем 28 рублей 40 копеек.
 — Так вот что, сынок, — сказал Тарас Охримович, — когда я женился, то батько у меня все деньги, подаренные на свадьбе, забрал до одной копейки, и помню, как я тогда недоволен был этим. Поэтому я так не делал и с Никифором, и с тобой тоже не буду делать. Дашины деньги забери обратно все, а из своей кучки дай мне половину, и добре будет. Ты теперь уже не парубок, а разве удобно будет женатому казаку просить у батька копейки то на свечку, то на стакан квасу? Верно, куманек? — спросил он Куща.
 — Верно, кум! Женатый хоть и молодой, должен всегда иметь при себе кошелек и не пустой. Мало ли на что могут понадобиться деньги, а на девчат он теперь тратить не будет.
     Получив одобрение кума, Тарас Охримович отсчитал от большой кучки 14 рублей 20 копеек, спрятал в карман, а остальное предложил Петру забрать себе и уходить.
     Петр был доволен, не стал отнекиваться, забрал все Дашины и половину своих денег и ушел. Он решил, что причиной такой щедрости батька было присутствие Куща, которого все уважали, и, поступи Тарас Охримович иначе, Кущ тут бы его так отчитал, что он и деньгам был бы не рад.
     Потом Петр с Дашей зашли в комнату дедушки. Кроме Охрима Пантелеевича, там сидел еще дед Горобец, стары его сослуживец, и старики редко какой день не сходились вместе. Поздоровавшись, Петр положил перед своим дедушкой восемь рублей.
 — Это вам, дедушка, на ведро водки.
 — За что так даришь, басурман?
 — А помните, дедушка, когда еще весной в «Дарную неделю» вы мне поясняли мое сновиденье, я тогда обещал вам, что если все кончится так, как вы предсказали, то из подаренных на свадьбе денег дам вам на ведро водки?
 — Ич, басурман, не забыл. Молодец, что у тебя слово с делом не расходится, а почему же ты не отдал денег батьку?
 — Батя взял только половину моих денег, а другую половину и все надаренные родственниками Даши вернули мне.
 — Тарас не в меня, — подмигнул он Горобцу, — ну, тогда, басурман, и я так сделаю: возьму половину того, что ты даешь, и хватит. Зачем мне на целое ведро? Хватит мне и четыре рубля. Спасибо, спасибо и за это, мои голубочки, да постарайтесь, чтобы мне довелось через год потешиться вашим сыночком... — И, спохватившись, что сказал лишне при Даше, он замолчал.
     Даша, слегка покраснев, взглянула на Петра, улыбнулась и сейчас же вышла.
     Для Охрима Пантелеевича дома в шкафу всегда стоял графин настоянной на корице, гвоздике и разных корешках горилки, и ему нечего было покупать это зелье. Но иногда ему хотелось посидеть в «духане» с оставшимися в живых сослуживцами, покалякать о былых делах и славе Войска Черноморского, и он с благодарностью принял четыре рубля от внука. Сейчас он и Горобец тоже сидели возле такой крепкой настойки и, когда Даша вышла, предложили Петру выпить одну, а потом и другую чарку.
     Петр почему-то мало стеснялся говорить со своим дедушкой о всяких интимных вещах, о которых никогда бы не заговорил с отцом. Они иногда говорили между собой, как ровесники, и, осмелев после двух рюмок еще больше, Петр спросил:
 — Дедушка, что за комедию строил с нами дядя Иван в первую ночь после венца? Николая загнал на крышу с револьвером, нам надели белые рубашки на ночь, а потом проверили, и вообще всякие там причуды вытворяли. Неужели так и раньше было?
 — Ич, басурман, захотел еще знать, как раньше было? Это еще ничего, что сейчас делают, да и то многие и этого не хотят. Раньше не то было. — Откашлявшись, Охрим Пантелеевич продолжал: — В старину еще и не так было. Помню... когда я повенчался, так в первую ночь меня и твою покойную бабушку заперли в спальне... вместе с дружком, который стоял возле нас, пока мы... Да, да, точно. Потом он тут же предложил снять свои белые рубашки, которые он сам давал нам перед тем.
 — Неужели вы были согласны, чтобы дружко стоял возле вас в это время и смотрел?.. Не понимаю, что за бесстыдство! — возмутился Петр.
 — Что же делать, раз такой обычай был? Надо было подчиняться и делать то, что говорят старшие: а если бы стал противиться, могли подумать о невесте Бог знает что...
 — И еще и не поэтому, — улыбнувшись, отозвался Горобец и что-то стал шептать Петру на ухо.
 — Да неужели же парубок, женившись, не знал, что и как надо...
     Все громко захохотали.
 — Ну, вы уж совсем разошлись, продолжайте сами,  я пойду на двор, — сказал Охрим Пантелеевич и вышел.
 — Скажите, дедусь, — обратился Петр к Горобцу, когда они остались вдвоем, — были раньше случаи, чтобы девушка прогулялась с парубком до венца?
 — Нет! Вернее, почти нет! — ответил Горобец, не задумываясь. — Помню, в моей молодости в нашей станице был один единственный случай, всем известный тогда, что девушка до венца с кем-то прогулялась.
 — Ну и что же потом делали дружко и родственники молодого?
 — С невестой особенного ничего не сделали. Заперли ее дома и никуда не выпускали, а когда на рассвете ее родственники принесли «сніданья» для молодой, то им на столе поставили не меду, а кислого квашеного молока и черного хлеба. А графин водки перевязали не красной, а рогожной лентой, и поставили возле него рюмку с выбитым дном. Когда потом все гулявшие направились в дом ее родителей, и без молодых, то ее родичам дали в руки не красные флажки, а привязали к палкам отрепья из старой рогожи и так заставили нести всю дорогу. Когда подходили к дому ее отца, то стали петь:

Скакав горобец по дрючку,
Матери твои страм за дочку...

     Но и этого мало. Родичи жениха надели на ее отца и мать конские хомуты, привязали сзади по целой рогоже и в таком виде провели по нескольким улицам станицы. Так было. Потому что не было в старину большего позора в станице, чем того, когда родители выдадут замуж дочь, прогулявшейся до замужества. И все девки отлично понимали это. Теперь не то стало. Теперь понаплывшие на Кубань со всех сторон иногородние своим поведением стали и наших девок-казачек развращать. Раньше этого не было...
     Горобец замолчал и задумался, но Петр так заинтересовался его рассказом, что спросил еще:
 — Что же муж тогда сделал с этой прогулявшейся девкой, попавшей ему в жены?
 — Муж? А ничего. Сначала поколотил ее добре, а потом забыл, привык к ней, и они жили неплохо. Притом он был не из красивых парубков и уже в летах, так что на хорошую девку и рассчитывать не мог. Она же, наоборот, была красивой и в доме оказалась очень хозяйственной женщиной.
 — Все же я с этими старыми порядками не согласен, — заявил Петр. — Ну, а если какая девушка много лет гуляет с парубком, и у них случился грех... до венчания, и они потом поженятся... Как тогда?
     Горобец, немного подумав, с неуверенностью ответил:
 — В таких случаях я точно и не знаю, как поступают. Кажется, молодой предупреждал об этом дружка и некоторых родственников, присягал перед иконой, что никто другой, а он лично в этом виновен. Тогда ее родственникам, приносившим завтрак для молодой, не давали никаких флажков, ни красных, ни рогожных, и не позорили ее родителей, но объясняли им все. Но это тоже считалось поведением, недостойным хорошей и порядочной девушки...
 — В это время возвратился Охрим Пантелеевич:
 — Ну что, басурман, много наслушался от старого Горобца? — обратился он к Петру.
     Петр молча кивнул головой и засмеялся.
 — Понимаю, — улыбнулся Охрим Пантелеевич, — а вот и я вспомнил еще одно дело, про которое тебе, наверное, этот старикайло не рассказывал.
 — У, молодой обозвался! — обиделся Горобец. — Не вместе ли с тобой Карс у турок брали?
 — Да, то верно, но я не про Карс, мне Майкоп вспомнился, — сказал, присаживаясь на свою кровать, Охрим Пантелеевич. — Когда я был на действительной службе, то одно время наш полк стоял в Майкопе, за Кубанью. В одном черкесском ауле вблизи Майкопа произошел тогда такой случай... Одна черкешенка вышла замуж за джигита-черкеса и... о, ужас, оказалась обесчещенной. Несомненно, это наши казаки с ней так «пошутили», больше никто. Так что же вы думаете? Ее джигит тут же на брачной постели пронзил кинжалом и в бешенстве исколол ее тело еще в нескольких местах. Затем, вскочив на коня, помчался в саклю ее родителей и порубил обоих, и отца, и мать, за то, что отдали ему такую дочь. Все черкесы не только не осуждали его, но открыто одобряли, потому что такой у них закон гор. Однако наши русские власти были против таких кровавых жестокостей и хотели арестовать джигита, но он успел убежать в горы к абрекам, которые немало вреда делали нашим... Вот еще как было у других народов...
 — Ну, я пойду, — сказал, поднимаясь со стула, Горобец, — прощавайте! Заходи, Охрим, вечерком!
 — Прощай, зайду.
     Горобец ушел. Охрим Пантелеевич начал возиться с какой-то рыболовной снастью, и Петр вышел из его спальни.
     После завтрака Петра и Даша вышли во двор управиться со скотиной. Петр рассказал ей все, что слышал сегодня от двух стариков, и они долго смеялись и дивились жестоким старым порядкам...

(продолжение следует)


Кубанский художник Георгий Куринов и его граффити в Туапсе


29-я часть
журнал «Родная Кубань»
2009 год
Ф.И. Горб-Кубанский
На привольных степях кубанских

ЧАСТЬ II
Глава XIX

      Косые осенние лучи солнца достигли полудневной точки. Голубая лазурь была чиста, лишь кое-где у горизонта висели небольшими параллельными грядами слоисто-кучевые облака, издали казавшиеся изорванной и растянутой бараньей шапкой. В камышах и плавнях дикие утки, вспугнутые охотниками, со свистом проносились над головами и скрывались за станицей. Иногда высоко в небе дикие гуси и утки, выстроившись правильным треугольником, летели в южную сторону.
     Хотя стояли уже последние дни октября, было тепло, и молодежь днем щеголяла еще в летних нарядах.
     На улице, у забора и во дворе Тараса Кияшко царило большое оживление. Ворота раскрыты настежь. Вдруг подростки лавиной хлынули от ворот к средине двора, падая на ходу, кувыркаясь и ползая по земле. Это Ольга Ивановна вышла из дома с полным передником орехов, конфет и медных монет и начала осыпать приготовленный к выезду свадебный поезд. Все это попадало в руки шумной детворы, которая старалась уже на лету схватить то, что сыпалось сверху. Иногда хватали и взрослые.
     Грянули песню бояре, заиграла «галоп» гармошка, из ворот наметом вылетели три двухрессорные линейки, запряженные каждая парой украшенных цветами и лентами коней, и понеслись вдоль улицы. Следом за ними мчалась во всю ивановскую запряженная  тройкой добрых коней большая гарба для приданого невесты. На передней линейке сидел Петр, старший боярин, Литовка с гармошкой, дружко (Прим: Не следует смешивать слова: «дружка» и «дружко». Дружки (ударение на «у») — девчата, подруги и родственницы невесты, и их может быть неограниченное число. «Дружко» (ударение на «о») — мужчина из старших родственников жениха, являющийся как бы распорядителем свадебной церемонии, поверенным отца молодого «князя». Дружко бывает только один) Кияшко Иван и Никифор, погонявший лошадей. На задних линейках сидели остальные бояре и родственники Кияшко.
     Лошади свадебного поезда летели, как на пожар, да, пожалуй, еще быстрее и отчаянней. Прохожие, завидев издали поезд, шарахались в сторону, боясь быть смятыми.
     Подкатив к воротам Костенко Трофима, за которыми суетилась толпа мужчин, лошади внезапно остановились. Въехать во двор оказалось невозможным. Ворота были не только закрыты, но и заперты с обеих сторон на несколько больших висячих замков. Сверху на воротах было установлено «орудие» (колесо с гарбы или тягалки), в «жерло» которого (маточину) один за другим быстро вставлялись «снаряды» — короткие деревянные палки и при «выстреле» — от удара широкой дощечкой — летели прямо на лошадей подъехавшего поезда. Кони испуганно шарахались назад, и немалого труда стоило их удержать на месте.
 — Могарыч давайте, могарыч! Иначе во двор не пустим! — кричали родственники и соседи Трофима Костенко, угрожающе стоя за воротами.
 — Нет у нас могарыча, сваточки, забыли дома, — встав с линейки и подойдя к «пушкарям», уверял дружко Иван Охримович, притворно стараясь перехитрить «противную» сторону.
 — Нет могарыча, значит, не пустим! Огонь!!! — и «снаряды» опять полетели прямо на лошадей и головы сидевших на линейке людей.
     Пришлось Ивану Охримовичу достать из-под сидения две бутылки водки, взятые в предвидении такой встречи у двора невесты, и передать их «артиллеристам». Едва «противники получили от дружка горилку, в тот же момент все замки слетели, и ворота широко распахнулись.
     Поезд въехал во двор, и Петр со старшим боярином и дружком, сейчас же направились в дом. За ними шли и другие бояре.
     Еще когда мужчины у ворот торговались относительно могарыча и не пускали поезд во двор, десятка два дружек сидели с Дашей за столами в большой комнате и пели:

А вже, ненько, нераненько,
Вже смеркае,
А Петічка у батеньки не гуляе,
До Дашечки старостоньків посилае.
Ой, яка ж ти, Дашечка,
Дуже пишна,
Присилав я старостоньків,
Ти не вийшла. Не великий ти,
Петічка, Не великий пан,
Осідлаешь конеченька
Та й приідешь сам.
Я виходив і виіздив
Усі города,
Та не найшов паняночки
Як ти, молода...

     Увидев Петра и бояр в дверях комнаты, дружки во весь голос запели очередную «весільну» песню:

У сіечках голубок гуде,
А в кімнатку голосок іде,
Тож не голубок сизесенький,
То Петічка молодесенький,
Там Петічка наряжаеця
Iз батеньком споряжаеця.
Порадь мене, ти мій батенько,
Кого міні у бояре брати?
Бери, синку,
Всю свою родинку
I вбогую і богатую...

     Даша встала и поклонилась в пояс вошедшим. Петр ответил ей таким же поясным поклоном.
     Девушки-дружки сидели за длинным столом все в один ряд, спиной к окнам, выходящим на улицу, и лицом к входным дверям. Бояре уселись тоже в один ряд с противоположной стороны стола напротив дружек. Из мужчин только Петр сел в ряду дружек, рядом с Дашей.
     Дружко Иван Охримович начал «частувать» всех, наливая и боярам и дружкам рюмки горилки, которую они привезли от Тараса Охримовича.
      Бояре пили до дна, а дружки только прикасались губами к чарке и сейчас же возвращали ее дружку.
     Бояре все время наблюдали: какая дружка как пьет, как ест, как при этом раскрывает рот... и, подмигивая друг другу, втихомолку высмеивали. Поэтому девушки и хотели бы попробовать соблазнительных яств, которыми был уставлен весь стол, но воздерживались или, как говорилось, «пышались».
     После первой рюмки дружки опять запели:

Ой, загули голубоньки,
В гору литучи,
А за ними та Дашечка
Слізно плачучи:
Ой, перейми, ненько моя,
Тіі голубці,
Шо понесли дівування
На правім крильці.
Не перейму, дитя мое,
Взяли твое дівування
Вже на віки.
Та й понесли дівування
В гору високо,
Та вкинули дівування
В Дунай глибоко.
Уже тому дівуванню
Та й не виринать,
А вже ж тобі, та Дашечка,
Більш не дівувать.
     Когда один раз Петр и Даша, после очередного поклона подававшего им чарку Ивану Охримовичу, уселись как-то неудачно, дружки подметили и пропели:

Ой не сиди, та Дашечка, боком,
Це ж тобі ненароком,
Присунься близенько,
Коли любишь вірненько...

     То же самое пропели и Петру, заменив только слово «Дашечка» на «Петічка».
     Но вот к молодой «княжне» подошли «свашки-свитилки» и ее девятилетний братик Коля. «Світилка» стала возле Даши с зажженной свечкой. Дружки знали, что это означает, и запели соответствующую песню.

Ой, вишенкька-черешенька хиляется,
Даші роскіш-воля міняется.
Міняется роскіш-воля, сама бачу,
Не раз, не два, по роскоші тай заплачу,
По роскоші, по роскоші,
По русі косі,
По батькові, по матері
По своій красі...
Ой, коса, коса русая...

     Во время пения старшая дружка, свашка и другие дружки расплели красную ленту в косе Даши и этой лентой перевязали ногу ее брату Коле повыше колена. Потом отделили от фаты молодой восковую «квітку» и обратились к тут же стоящим ее родителям и другим родственникам:
 — Сваты и свашечки, дружки и дружочко, дозвольте молодому квитку пришить!
 — Пришивайте, хай Бог блгословит! — отвечало несколько голосов.
 — И в другой раз!
 — Бог благословит!
 — И в третий раз!
 — Бог благословит все три раза! — после этого белую восковую «квітку» пришили к шапке Петра, и ее на хранение взял старший боярин. С этого момента девичья покорность Даши своим родителям перешла в мягкую, как воск, и безоговорочную покорность мужу.
     Заметив, что Николай вдруг почему-то нахмурился, Катерина шепнула что-то дружкам, и те не замедлили этот факт отметить куплетом:

Старший боярин патлатий,
До стола припятий,
Гвоздиком прибитий
Шоб не був сердитий...

     Николай сразу же оживился и погрозил дружкам.
     Потом Иван Охримович принес к столу свадебный «коровай» и обратился в сторону стоявших в комнате мужчин:
 — Старосты, паны старосты!
     Ему ответило несколько голосов:
 — Раді слухать!
 — Благословите цей Божий дар на мир раздать!
 — Бог благословит!
 — И в другий раз!
 — Бог благословит!
 — И в третий раз!
 — Бог благословит все три раза!
     Дружко перекрестился, потом осенил ножом крестообразно каравай, начал его резать на кусочки и раздавать.
     На середине стола, между дружками и боярами, стояла «колосовка» — бутылка водки, в горлышко которой был воткнут пучок колосьев ржи. Теперь старший боярин сосредоточил свое внимание на том, чтобы не прозевать и в нужный момент, опередив старшую дружку, схватить эту бутылку.
     Как только свашки и прочие ответили в третий раз Ивану Охримовичу: «Бог благословит все три раза», в тот же момент Николай схватил колосовку. Катерина почти одновременно тоже протянула руку, но опоздала на какую-то долю секунды и, как говорили, «обожглась». Если бы старшая дружка успела схватить колосовку первой, это было бы большим позором не только для самого старшего боярина, но и для всех бояр. Пришлось бы тогда им за деньги выкупать у дружек колосовку, а последние при «торговле» насмехались бы и немилосердно стыдили бы бояр за нерасторопность их старшего боярина.
     Николай, вынув из бутылки пучок колосьев жита, тут же прямо из горлышка попробовал сам, а потом начал потчевать всех бояр.
     Девушки-певуньи не забыли и дружка угостить особой песенкой:

Дружко коровай крае,
Він семеро дітей мае,
Та всі с кошелями
Увесь коровай забрали...

 — Хватит, хватит и вам, канарейки неугомонные, улыбнулся Иван Охримович, подавая и дружкам по куску каравая. — А что семеро детей имею, то это вы наврали. Только шестеро...
     Все прятали кусочки каравая в платочки, чтобы понести домой, как доказательство, что они были на свадьбе.
     Многочисленные свадебные церемонии в доме невесты подходили к концу. Дружки запели:

Шо Дашечка у батеньки на отході,
Посадила трояндочку на городі,
Рости, рости, трояндочко, не хилися,
Живи, живи, мій батенько, не журися.
«Ой, як мені не хилиться,
Вітер повівае,
Ой як мені не журиться,
Дитя покидае...»

     Дружки поочередно подходили к Даше и крепко целовали ее, при этом прощании многие не могли сдержать слез. Даше тоже стало грустно, жаль расставаться с подругами. Она горячо обнимала всех, целовала и едва сдерживалась, чтобы не разрыдаться.
     Петр сначала пытался успокоить ее всякими шутками и лаской, но потом решил не мешать прощанью и стоял молча, вежливо пропуская мимо себя подходивших к Даше дружек.
     Во время прощанья пели грустным напевом:

Шкода було хорошего дому,
Та нікому ходити по йому.
Тількі було Дашечці ходити,
Пішла вона свекрусі годити.
Годити старому й малому
I Петічке князю молодому...
Ой, гомін, гомін, Дашечка,
В битое віконечко
Любонь же тебе
Твоі сестриці кличуть
Та й на вечерниці.
Сестриці моі, гуляйте самі,
Вже мені неволенька
Біля пороженька
Стоіть стороженька
Біля боку неволенька.
Петічка сидить
За рученьки держить
Неможе й попустити:
«Дашечка моя, не воля твоя,
Не підеш ні ти, ні я...»

     Из-за столов все встали, и бояре пошли сложить на гарбу приданое Даши. Но это было не так просто...
     На кровати, на сундуке и на стульях понасело больше десятка казаков-соседей и родственников Трофима Костенко, требуя «могарыча»; иначе грозили не вставать до ночи и не дать увезти приданое. Ивану Охримовичу ничего не оставалось, как откупать все это водкой, и налил он каждому сидевшему на кровати и на стульях по две чарки. Получив откуп, те сразу же освободили кровать. Все восхищались новой никелированной кроватью, какой не было даже у богатых казаков. Увидев такую кровать, дружко не стал долго торговаться и угостил всех противников водкой. Для таких непредвиденных сюрпризов, могарычей и прочего, он взял из дому Кияшко десять бутылок водки, но после всех свадебных церемоний у Костенко у него осталось только две. Когда же он увидел, что и на сундуке сидит еще пять человек, то он мигнул боярам, и те схватили тяжелый сундук вместе с сидевшими на нем и так потащили на гарбу. Пришлось сидевшим на сундуке сойти с гарбы несолоно хлебавши  под градом шуток и острот остаться без могарыча. Оставшуюся водку дружко обещал отдать боярам.
     Какая-то из близких родственников Трофима Степановича вышла во двор с узелком орехов и конфет и обсыпала всех отъезжающих на гарбе, после чего приданое увезли.
     Оставшиеся вернулись опять в ту же комнату, где стояли столы.
     У некоторых казаков в станице был обычай дарить молодых на следующее утро после свадьбы, но семьи Костенко и Кияшко уговорились провести эту церемонию в день свадьбы.
     Петр и Даша стояли посреди комнаты и держали по металлическому подносу с чаркой водки.
     Каждому подходившему дружко наполнял беспрерывно опорожняемые две чарки. Водка и здесь шла со стороны жениха. Для этого случая Никифор, который почти все время находился возле дружка, внес в комнату привезенный с собой сундучок с бутылками и, по мере надобности, подавал одну за другой Ивану Охримовичу, а тот наливал в рюмки.
     Трофим Степанович подошел к молодым первый, взял с подносов в обе руки по чарке и сказал краткую речь:
 — Живите, дети, в мире, любви и покое; живите счастливо, на радость нам и всему нашему роду! Слушайте и почитайте родителей, никого не обижайте, не укоряйте друг друга лишними ненужными словами; не смейтесь над несчастьем других, помогайте им по силе возможности; не забывайте нас с матерью; не забывайте церковь, молитесь Богу, и Он пошлет вам спокойную и счастливую жизнь на многие лета! Дарую я тебе, дочко, корову! — после этого он выпил обе рюмки.
     Молодые одновременно низко поклонились отцу.
     После этого подошла Василиса Григорьевна, взяла рюмки в обе руки, с умилением посмотрела в глаза дочери, и, вероятно, собиралась сказать много, но слезы показались на ее ресницах, и она только и смогла вымолвить:
 — Пусть будет так, как сказал сейчас батько! Не забывай меня, дочко, приходи почаще в гости! Дарую тебе пару овец! — Она прикоснулась губами к рюмкам, но не пила, и так, почти полными и поставила их обратно на поднос.
     Петр и Даша поклонились матери в пояс.
     Молодым, Петру и Даше, приходилось в этот день кланяться сотни раз — за каждой рюмкой, за каждой прибауткой. Они должны были одновременно, как по сигналу, склониться до самого пояса. Они незаметно потихоньку в нужный момент толкали в бок друг друга, и тогда получалось удачно.
     Василиса Григорьевна отошла, утирая глаза концом платка. Жаль ей было расставаться с дочерью... Так мило она тешилась Дашей, пока та была маленькой... Вырастила, выходила ее, столько ночей недосыпала, а теперь она, едва расцвела, уже улетает от матери, как молодая птичка с только что отросшими крыльям; улетает в чужую семью...
И хотя все это было тут же, в своей станице... всего несколько улиц будет отделять ее от прежнего дома, а все же у чужих... И она, как и всякая мать, не могла удержать слез.
    После родителей к молодым подошла тетя Даши, приехавшая на свадьбу с хутора, еще не старая, круглолицая Поддубная Мотря. Она взяла чарки с подноса и, еле прикоснувшись к ним, поморщилась и с сердитым видом поставила обратно:
 — Ой, какая горькая! Да разве можно такую горилку пить?
     Петр и Даша поняли намек тети и, улыбнувшись, поцеловались.
     Мотря сразу же схватила обе рюмки и одну за другой опрокинула в рот.:
 — Вот сладкая какая стала, вот добрая горилка, — и в заключение она поцеловала еще рюмку в донышко. Потом она положила на один поднос несколько медных монет, а на другой две серебряные, приговаривая:
 — Сюди мідні, шоб не були бідні, а сюди серебро, шоб було добро!
     Кроме того, она подарила племяннице еще двух гусей.
     Так один за другим, подходили к молодым все присутствующие, с прибаутками опоражнивали стоявшие на подносах рюмки и дарили молодых денежными и другими подарками. Каждому подходившему молодые кланялись в пояс, иногда по два и три раза.
     После Поддубной Мотри почти все начали кричать «горькая, горькая!», заставляя молодых целоваться без конца. Как только Петр и Даша целовались, водка в рюмках сразу превращалась в «сладкую», и ее выпивали до дна.
     Дружко уже устал наливать водку в рюмки, мысленно ругая тех, кто своими прибаутками задерживают ход этой утомительной процедуры.
     Кучи серебряных и медных монет увеличивались на обоих подносах. Много было подарено гусей, уток, овец, кур и всяких домашних вещей, но их не давали здесь, а после свадьбы молодые должны были забрать эти подарки у родственников. Бывало, однако, и так, что дарившие сами через несколько дней привозили свои подарки в дом жениха.
     Во время одаривания молодых все шутили, смеялись, но как только кончилась эта часть свадебного обычая, некоторые опустили головы. Даша стала прощаться с отцом, матерью, близкими родственниками, соседями. Потом взяла в руки икону — родительское благословение, вышла вместе с Петром и всеми участниками его поезда во двор и села рядом с ним на передней линейке.
     Все дружки ее сгрудились у порога и пропели последнюю прощальную песню:

Ой, прощай, прощай,
Та Дашечка, сестра наша,
Ми не твоі подружечки,
Ти не наша.
Оставайся ти, Дашечка,
Між старими,
А ми підем погуляем
З молодими...

     Василиса Григорьевна стояла и плакала...
     Осыпанный мелкими орехами, цветами и монетами, свадебный поезд Петра, в котором прибавился теперь еще один «пассажир» — Даша, с громкими песнями бояр и визгом гармошки вылетел галопом из ворот Трофима Костенко и во весь дух помчался к дому Тараса Кияшко. Лошадей умышленно направили кружным путем; не по той дороге, по которой ехал поезд к Даше, а по другой. Не полагалось свадебному поезду ехать туда и обратно одной и той же дорогой.
     Даша сидела, опустив голову, и ни на кого не глядела. При выезде из отчего дома, по щекам у нее покатились, как росинки, две слезы и задержались на верхней губке. Но вот еще две слезы скатились по той же влажной «дорожке», подтолкнули первые и большой каплей упали на икону, которую она держала, прислонив к груди.
     Как ни любила Даша Петра, но в этот момент ей стало больно расставаться с отцом и матерью, так горячо любившими ее; с домом, в котором она выросла, с вольной девичьей жизнью среди веселых подруг. Ей казалось, что она переносится в совершенно иной мир...
     Когда Петр начал ее ласково утешать, она перестала плакать и даже устыдилась своих напрасных слез. Чувствуя рядом с собой того, о совместной жизни с кем много лет мечтала, она вскоре совсем успокоилась, и прежняя счастливая улыбка появилась на ее лице.
     Три линейки свадебного поезда галопом влетели в открытые ворота Кияшко, и от резко натянутых вожжей лошади стали «на дыбкы», на всем ходу остановившись посреди двора. Молодых и всех приехавших на линейках снова осыпали орехами, конфетами, цветами и мелкими монетами. Ждавшая этого момента многочисленная детвора и подростки, собравшиеся из соседних дворов, снова забегали по двору, вертясь под ногами у взрослых и стараясь нахватать побольше орехов и конфет.
     Тарас Охримович с паляницей в руках, вышел навстречу молодым. Петр и Даша подошли к нему, остановились и молча поклонились в пояс. Батько пригласил их войти в дом. На пороге стояла Ольга Ивановна, молодые остановились и поклонились ей также в пояс. Мать всыпала за пазуху и сыну, и невестке по щепотке зерен жита, как пожелание хорошей жизни. Войдя в дом, новобрачные низко поклонились встретившим их родственникам, во все четыре стороны по одному разу, и прошли за столы, густо уставленные едой и напитками. Гости уселись за этими столами, но тут уж дружек не было и никаких свадебных песен не исполнялось.
     Бояре, немного посидев, встали из-за стола, простились с Петром и Дашей, получили от Ивана Охримовича обещанные две бутылки водки и ушли. Только старший боярин Николай оставался в доме Кияшко и дальше.
     Дарить молодых в доме Тараса Охримовича хотели на следующий день утром, как это практиковалось иногда, но некоторые родственники настояли, чтобы дарить сейчас же, потому что, дескать, до утра они не могут тут оставаться и должны ехать домой.
     Дружку, Ивану Охримовичу, предстояло и тут еще потрудиться немало.
     Петра и Даша встали из-за стола, вышли на средину зала с двумя серебряными подносами в руках, на которых стояли рюмки, и приготовились кланяться еще сотни раз. Гости сидели за столом и, соблюдая старшинство, поочередно подходили к молодым и дарили. Дружко все время наполнял быстро опоражниваемые рюмки.
     Тарас Охримович подошел к молодым первым, взял обе рюмки с подносов и сказал:
 — Живите так, как жили ваши родители, слушайте старших, любите друг друга, и все будет хорошо. Дарить я тебе, сынок, сейчас не буду ни денег, ничего. Все мое хозяйство принадлежит полностью тебе и Никифору, которое я и дарю вам поровну. А когда оперится Федька, не забывайте и его, он хоть еще и маленький, но тоже ваш равноправный брат. Теперь вас два женатых, и вы полностью можете заменить меня, хотя головою в доме все-таки буду я до смерти. Поздравляю вас с законным браком и рад вашему супружеству.
     Молодые низко поклонились отцу.
     Ольга Ивановна подошла, взяла рюмку, напомнила молодым о пережитом ими в этом году горе и добавила, что терпением, надеждой и молитвой можно всегда достигнуть желаемого счастья. Она просила невестку любить ее сыночка всю жизнь, слушаться вторых родителей — свекра и свекруху; тогда и она тоже будет любить ее, как свою родную дочь.
     Вошел только что проснувшийся с похмелья Охрим Пантелеевич, разбуженный Приськой, подошел к молодым и, улыбаясь широко раскрытым беззубым ртом, сказал:
 — Очень рад бачить вас, мои внучата, в таком виде. Слава Богу, что все пережитое этим летом осталось позади, как страшный сон, который ты, внучек, видел весной, в «Дарную неделю». И этот сон, пожалуй, сбылся. И красные цветочки полевого мака, которыми тогда, во сне, осыпала тебя Даша, возвели тебя на вершину твоего земного счастья. Красный мак стоит теперь вот, рядом с тобою, люби его!
     Молодые низко поклонились дедушке. Охрим Пантелеевич хотел по примеру других сказать «горькая», с какой-нибудь шуточной прибауткой, но у него как-то не вышло, и он просто предложил им поцеловаться. Петр и Даша с удовольствием исполнили желание деда.
     Охрим Пантелеевич в такт их поцелую чмокнул, широко улыбнулся, потом чего-то задумался, глаза его увлажнились, и он поспешно вышел. Некоторые подумали, что старый казак, вероятно, что-то вспомнил старое или что у него в голове еще бродит хмель с того времени, как они с Горобцем здорово потянули из графина в обед под музыку скрипача Калугина. Но через минуту он вернулся с серебряной турецкой шашкой в руках и стал перед молодыми:
 — Дарую тебе, внучек, свою шашку, которую я в честном бою добыл в Карсе, еще в 78 году. Она освячена нашим священником и на ней стоит мое имя. Храни ее, как символ чести и геройства Черноморского казачества, на веки вечные! А мне уже скоро, наверное, придет час уйти на вечный покой...
     Он сам прицепил Петру ножны и портупею, перекрестился, поцеловал обнаженную шашку и торжественно передал ее внуку. Петр стоял в положении «смирно», принимая подарок дедушки; он вложил шашку в ножны и крепко поцеловал старого черноморца. После этого Охрим Пантелеевич поцеловал Дашу, прослезился, отошел в угол, уселся за стол и молча наблюдал за церемонией поднесения подарков.
     Крестный отец Петра, Савва Корж, подошел к молодым, вынул из платочка два золотых крестика с золотыми цепочками и надел их на Петра и Дашу.
 — Пусть это служит вам, как символ по гроб нерушимой вами жизни! Свято храните верность друг другу, крепите вашу любовь еще больше, почитайте старших, посещайте церковь, и Господь всегда оградит вас от всяких напастей! — в заключение он подарил им по серебряному рублю.
     Федор Кущ подошел и, вместо обычных наставлений, сказал:
 — Когда есть время, не играй в карты, не пьянствуй, не проводи праздно свой отдых, а читай книжки! Книги много дадут тебе полезного, читай в каждую свободную минуту, — и подарил ему «Кобзаря» Шевченко, «Тараса Бульбу» и «Вечера на хуторе близ Диканьки» Гоголя.
     О таких подарках никто не думал, и гости недовольно поморщились, но Петр низким поклоном искренне поблагодарил Куща и обещал читать его книги. Куща многие уважали в станице, как очень толкового и грамотного казака, а Петр особенно полюбил его за то, что он один приехал к нему в Ейск в «лихую годину».
     Кроме денег, дарили молодым ульи пчел, овец, мешки пшеницы и все, что кому взбрело в голову. Только поздно вечером, уже при свете лампы, закончили одаривание молодых.
     Большинство гостей никуда не пошло, а осталось тут же в доме на всенощную, как они говорили, то есть на попойку, рассчитанную на всю ночь, до утра, для чего задержан и Литовка со своей гармошкой. Петр и Даша ушли в отдельную комнату, запираемую на крючок, сняли с себя все княжеские наряды и пошли в спальню, на специально приготовленную для них постель — брачное ложе. К ним в спальню зашел дружко и две близкие родственницы Петра, проверили положенные на кровать белоснежные ночные рубашки, которые молодожены должны были надеть на себя в эту первую после венчания ночь.
     Несмотря на многолетнюю любовь, несмотря на то, что они уже более двух лет, как называлось, «ночевали» вдвоем, Даша, как и большинство других девушек в станице, сохранила свою девичью честь до этой брачной ночи.
     Положенные для молодых на постели чистые белые рубашки перед рассветом будут проверены...
Хотя эти порядки неписанного закона старины в станицах бывшего Черноморского войска применялись теперь редко, но упрямый дружко Иван Охримович, поддерживаемый любопытными тетушками, настоял на обязательном проведении и этого заключительного номера свадебных обрядов. На том заканчивал он свое командование на свадьбе у брата Тараса.
     Конечно, Петр мог бы послать дядю ко всем чертям с его старомодными и глупыми требованиями, и за это никто его не осудил бы, но молодые супруги, зная друг друга во всех отношениях, не стали противоречить и, хотя им совестно было слушать подобные намеки, согласились на последнюю причуду полупьяного дружка.
     Старшему боярину, Николаю Шевченко, предстояло выдержать еще одну бессонную ночь. Взяв красный флажок и револьвер в руки, он влез на крышу дома, сел над тем местом, где было брачное ложе молодых, и внимательно смотрел во все стороны. Некоторые из разгулявшихся родственников Кияшко несколько раз незаметно лезли на крышу, стараясь похитить красный флажок, но выстрелы Николая вверх прогоняли их. Некоторые, спускаясь с лестницы, падали на землю и потом охали от ушибов. Николай крепко защищал от похитителей красный флажок, как символ чести молодых, и все время бодрствовал, чтобы его не застали врасплох.
     Кроме молодой четы, никто в доме спать не ложился. Все пили и веселились. После полуночи захмелевшие гуляки начали долбить в кухне земляной пол («долівку»), беспрерывно гудели, подражая гудению пчел, и настойчиво требовали «меду».
 — Меду, батько, меду давай! Долго ли будем ждать меду? — гудели и мужчины и женщины.
 — Будет, детки, будет мед, не спешите! — успокаивал их Тарас Охримович.
     Настоящий пчелиный мед в сотах, действительно, стоял в шкафу на кухне, но к столу его пока не подавали, ожидая определенного момента.
     Наконец, дверь спальни молодых открылась. Петр вышел на порог дома и позвал старшего боярина. Николай в эту ночь подчинялся только ему и поэтому сразу же спрыгнул с крыши. Петр взял у него флажок и револьвер и, стоя на пороге у открытых дверей дома, три раза выстрелил.
     Услыхав сигнал, дружко, свашки, тетушки и другие любопытные сразу же ринулись в спальню молодых. Они бесцеремонно осмотрели ночные рубашки Петра и Даши и, увидев то, чего и ожидали, немедленно пошли обратно, распевая во весь голос:

Не бійся, матінко, не бійся,
В червоні чобітки одінься!
Топчи вороги під ноги,
А супостати під пяти,
Щоб перестати брехати...

     Петр вошел и воткнул красный флажок в горлышко графина водки, стоявшего до сих пор нетронутым посредине стола.
     Сразу же на столе появились тарелки с пчелиным медом в сотах и «жужжанье пчел», долбивших «долівку» прекратилось...
     В доме Костенко в эту ночь тоже никто не спал. На рассвете, гулявшие там всю ночь родственники и соседи Трофима Степановича, с громкими песнями и своим музыкантом, ввалились в дом Кияшко. Они принесли для Даши «сніданья» (завтрак), потому что она-де, мол, еще не заработала у свекра позавтракать. Конечно, никто в этом «завтраке» не нуждался; на столах стояло наготовленного на сотни завтраков и обедов, но таков был обычай.
     Через несколько минут после их прихода, молодые супруги тоже вышли к ним в зал, уже не в свадебной, а в обычной праздничной одежде.
     Легкая бледность сменила еще только вчера ярко горевший румянец на щеках Даши. Она как-то смешно семенила ногами и, не ожидая приглашений, сразу же села у стола рядом с Петром. Пришедшие от ее родителей гости подходили к ней, восторженно здоровались, целовали ее, как будто бы давным-давно не видели.
     После завтрака, молодые супруги, в сопровождении многочисленной свиты родственников обеих сторон, с двумя музыкантами, направились в гости к сильно соскучившейся за ночь матери Даши.
     Графин водки, перевязанный лентой, с воткнутым в горлышко красным флажком, был в руках старшей тети Даши, Мотри Поддубной, но она из этого графина никому не наливала в чарки. Всем родственникам Костенко, приносившим «сніданье», дали в руки красные флажки и бутылки водки.
     Пьяная толпа мужчин и женщин, в большинстве одетых, точно на маскараде, в смехотворные костюмы, шумно и разгульно двигалась по улице. Некоторые казаки еще во дворе Кияшко поменялись одеждой со своими женами: надели на себя их юбки, а жены — их штаны, прикрепив себе усы из шерсти кожуха. У других были вывернуты кожухи шерстью наружу, а на голове торчали нацепленные коровьи рога. Разноголосые и нестройные песни, игра двух гармошек и танцы на ходу не прекращались ни на минуту. Процессия не шла, а двигалась в каком-то беспрерывном танце. Поминутно останавливались, наливали в чарки горилку и во всю мочь орали:

...Повніі чари всім наливайте,
Шоб через вінця лилося!
Шоб наша доля нас не кидала,
Шоб краще в світі жилося...

     Всех встречных, спокойно проходивших мимо незнакомых людей, грубо останавливали и заставляли пить. В результате некоторые из случайно встретившихся незнакомых казаков тоже приставали к этой пьяной толпе и становились ее участниками. Только Петр и Даша, шедшие впереди всех, держали себя прилично, хотя Петру тоже пришлось выпить несколько рюмок. Молодые смущены были такой разнузданностью шедших с ними гостей, но зная, что они ведь веселятся в их честь, с улыбкой смотрели и молчали.
     Трофим Степанович ничуть не огорчился прибытием такой многочисленной и пьяной ватаги. Наоборот, он был весьма рад такой веселой компании. У ворот Костенко Мотря Поддубная держа высоко графин с лентой и флажком, вместе с другими женщинами голосно запели снова:

Не бійся, матінко, не бійся,
В червоні чобітки одінься!
Топчи вороги під ноги,
А супостати під пяти,
Щоб перестати брехати, —

и передала графин с красным флажком в руки матери, а та передала Трофиму Степановичу. Василиса Григорьевна радостно встретила свою дочь и, заглядывая ей в глаза, крепко поцеловала, как будто много дней не видала ее.
     Всех пригласили в дом, где уже стояли приготовленные для такого «нашествия орды» несколько столов с напитками и закусками.
     Послесвадебное веселье вступило в новую фазу. Тут уже не было ни парубков, ни девушек, а только женатые семейные пары. Николай из дома Кияшко ушел еще после того, как Петр, взяв у него револьвер, три раза выстрелил.
     Петр и Даша, простившись перед вечером со всеми, ушли домой, а пришедшие с ними утром оставались в доме Костенко Трофима и продолжали пить и гулять, позабыв о своих домах и хозяйствах.

(продолжение следует)