11-я часть
Владимир Алексеевич Куртин
Осколок
* * *
Приближалась осень. Волны анархии уже захлестывали станицы. На Кубани оседала солдатчина. Кой-где уже начались разгромы «тавричанских экономий»: первый акт трагедии под названием: «земля трудящимся».
В Е. тревожно. Компромиссная политика кубанских казако-россов потерпела полное фиаско. Иногородний элемент воспринял русскую революцию, как господство над всеми не русскими народами России, а в первую голову — над казаками. В последний раз прозвучали сладкие напевы о «бескровной», и в воздухе запахло кровью. Я должен был ехать в Е.
А недобрые предчувствия окончательно овладели моим сердцем... И вот, в последнюю перед отъездом ночь, мне приснился новый сон.
Мне снилось: ты лежишь около меня тихая, спокойная. В глазах еще вспыхивают зарницы пронесшейся страсти. Прекрасным изгибом заломлены над головою обнаженные руки. Нервно дышат упругие груди, еще не остывшие от моих поцелуев.
И вся ты точно пламя, пригнутое ветром, во всякий момент готовое вспыхнуть вновь огнем неугасимой страсти. Опьяненный красотою твоего тела, безмерно, счастливый, гордый сознаньем, что все это принадлежит мне, что ты вся моя, что для меня дышат, бурно вздымаются эти груди, моих поцелуев ищут губы; огонь моей страсти струится в твоих жилах и что благодаря мне спокойной синевой далекого неба светят глаза, — я покрываю бесчисленными поцелуями твое дивное тело; впиваюсь горячими устами в твои кровью налитые уста, прижимаюсь к груди... Сливаемся в могучем объятьи... и вдруг я замечаю, что целую и обнимаю — мертвую... С ужасом чувствую мертвую окоченелость трупа... Но — продолжаю также страстно целовать и обнимать тебя — мертвую...
Проснулся. Ты лежишь около меня в том положении, в каком тебя видел во сне. Я уже не мог заснуть. Придвинули столик к кровати. Достали вино, фрукты...
— Будем пить!..
— Кутнем!..
Мало что уже осталось рассказывать о нашей жизни. Мало... Сколько ни отнимает времени кашель, как ни торопится к вечному покою сердце — рассказывать о том, что было в те последние несколько дней, не долго. И я успею рассказать это.
* * *
Целый день 30 октября ты возилась с укладкой моих вещей. Не знаю, в какой уже раз перекладывала в корзине белье. Учила, когда и что я должен надеть, где что искать ... А то, вдруг, оставив укладыванье, прижимала мою голову к своей груди, целовала волосы, — крестила меня...
— Боже, да что со мной?.. Почему мне так больно, так невыносимо больно отпустить тебя!.. — плача, говорила ты и опять принималась укладывать.
— Смотри, вот здесь лежат носовые платки, здесь вот рубашки... Сюда вот я уложу твои бумаги... Да ты не смотришь?..
— Смотрю, смотрю, — отвечал я, не видя ни платков, ни бумаг, не понимая твоих наставлений... Видел только тебя. В голове было только одно:
— Скоро, скоро уеду...
И было мне так, как будто кто разрывал мне сердце...
Наступил вечер. Проводить меня пришли отец и мать. В последний раз мы все собрались в столовой. В последний раз ты подала мне чай...
С самого утра шел дождь. За окном плакала и стонала осенняя непогодь. Я сидел у окна, а ты примостилась у моих ног и, подняв на меня глаза, казалось, навеки хотела всмотреть мое лицо в свое сердце.
Перед разлукой вообще не говорится, сейчас же говорить о чем бы то ни было, было положительно невозможно. Но и молчание было безмерно тяжело. Отец спросил:
— Когда отходит поезд?
— В одиннадцать.
— Значит в Енске в 7 утра?..
И опять молчание.
— Ямщик подъехал, тревожно прошептала ты, не сводя с меня глаз.
И — то... будто прогромыхало что-то, подтвердила мама. Засуетились вдруг. Взялись за вещи.
— Нет, посидеть надо, — сказала мама.
— Старый обычай, — как бы извиняясь, добавил отец. — Не будем уж отступать от него. Посидим немного.
Сели. За окном плакала непогода. В трубе стонал ветер, жалобно дребезжа вьюшкою. Вдруг в окно снаружи что-то ударилось. Глянув туда, мы застыли от ужаса: из тьмы смотрела на нас огромная черная кошка. Жутко, зловеще мяукая, царапая по стеклу когтями, оскалив зубы, буравила она нас своими злыми светящимися глазами. Я инстинктивно отшатнулся от окна. Вздрогнул... А ты?.. Вся кровь сбежала с твоего лица. Показалось даже, что у тебя нет лица. Видел только глаза. Неестественно большие глаза на белом поле.
— Господи Иисусе Христе, — шепчет, крестясь, мать. И поспешила в коридор.
— Ох, неспроста это... Не к добру это!.. — слышал причитанье матери.
— И откуда возьмется! — с досадой говорит отец, гладя тебя по голове.
* * *
На улице, у подъезда, стояла общественная тройка. Дождь хлестал по поднятому верху экипажа. Акации печально шумели своими сиротливыми мокрыми ветками.
— Ты что запоздал так! — раздраженно крикнул я ямщику, хотя он нисколько не запоздал и, хотя в душе я желал, чтобы он и совсем не приехал.
— Грязь большая... Еле добрался! — ответил тот.
Уложили вещи. Пока я с отцом возился с ними у экипажа, ты со свечою в руках стояла на крыльце. Взбежал по ступенькам наверх. В последний раз прижались друг к другу. Последний поцелуй. На мгновенье задержал твою руку...
— Какие холодные пальцы — как у мертвой...
И когда я уже сидел в экипаже, когда последний раз глянул на тебя, когда увидал тебя, освещенную колеблющимся пламенем свечи, у меня против воли вырвалось страшное слово:
— Прощай!
— Прощай! — как эхо, больно, отозвалась ты. Лошади рванулись, и я увез с собою последний звук твоего голоса, последние лучи твоих глаз, с мольбою провожавших меня...
(продолжение следует)
Календарь альманах Вольного казачества на 1930 год
стр. 222-242
Владимир Алексеевич Куртин
Осколок
* * *
Приближалась осень. Волны анархии уже захлестывали станицы. На Кубани оседала солдатчина. Кой-где уже начались разгромы «тавричанских экономий»: первый акт трагедии под названием: «земля трудящимся».
В Е. тревожно. Компромиссная политика кубанских казако-россов потерпела полное фиаско. Иногородний элемент воспринял русскую революцию, как господство над всеми не русскими народами России, а в первую голову — над казаками. В последний раз прозвучали сладкие напевы о «бескровной», и в воздухе запахло кровью. Я должен был ехать в Е.
А недобрые предчувствия окончательно овладели моим сердцем... И вот, в последнюю перед отъездом ночь, мне приснился новый сон.
Мне снилось: ты лежишь около меня тихая, спокойная. В глазах еще вспыхивают зарницы пронесшейся страсти. Прекрасным изгибом заломлены над головою обнаженные руки. Нервно дышат упругие груди, еще не остывшие от моих поцелуев.
И вся ты точно пламя, пригнутое ветром, во всякий момент готовое вспыхнуть вновь огнем неугасимой страсти. Опьяненный красотою твоего тела, безмерно, счастливый, гордый сознаньем, что все это принадлежит мне, что ты вся моя, что для меня дышат, бурно вздымаются эти груди, моих поцелуев ищут губы; огонь моей страсти струится в твоих жилах и что благодаря мне спокойной синевой далекого неба светят глаза, — я покрываю бесчисленными поцелуями твое дивное тело; впиваюсь горячими устами в твои кровью налитые уста, прижимаюсь к груди... Сливаемся в могучем объятьи... и вдруг я замечаю, что целую и обнимаю — мертвую... С ужасом чувствую мертвую окоченелость трупа... Но — продолжаю также страстно целовать и обнимать тебя — мертвую...
Проснулся. Ты лежишь около меня в том положении, в каком тебя видел во сне. Я уже не мог заснуть. Придвинули столик к кровати. Достали вино, фрукты...
— Будем пить!..
— Кутнем!..
Мало что уже осталось рассказывать о нашей жизни. Мало... Сколько ни отнимает времени кашель, как ни торопится к вечному покою сердце — рассказывать о том, что было в те последние несколько дней, не долго. И я успею рассказать это.
* * *
Целый день 30 октября ты возилась с укладкой моих вещей. Не знаю, в какой уже раз перекладывала в корзине белье. Учила, когда и что я должен надеть, где что искать ... А то, вдруг, оставив укладыванье, прижимала мою голову к своей груди, целовала волосы, — крестила меня...
— Боже, да что со мной?.. Почему мне так больно, так невыносимо больно отпустить тебя!.. — плача, говорила ты и опять принималась укладывать.
— Смотри, вот здесь лежат носовые платки, здесь вот рубашки... Сюда вот я уложу твои бумаги... Да ты не смотришь?..
— Смотрю, смотрю, — отвечал я, не видя ни платков, ни бумаг, не понимая твоих наставлений... Видел только тебя. В голове было только одно:
— Скоро, скоро уеду...
И было мне так, как будто кто разрывал мне сердце...
Наступил вечер. Проводить меня пришли отец и мать. В последний раз мы все собрались в столовой. В последний раз ты подала мне чай...
С самого утра шел дождь. За окном плакала и стонала осенняя непогодь. Я сидел у окна, а ты примостилась у моих ног и, подняв на меня глаза, казалось, навеки хотела всмотреть мое лицо в свое сердце.
Перед разлукой вообще не говорится, сейчас же говорить о чем бы то ни было, было положительно невозможно. Но и молчание было безмерно тяжело. Отец спросил:
— Когда отходит поезд?
— В одиннадцать.
— Значит в Енске в 7 утра?..
И опять молчание.
— Ямщик подъехал, тревожно прошептала ты, не сводя с меня глаз.
И — то... будто прогромыхало что-то, подтвердила мама. Засуетились вдруг. Взялись за вещи.
— Нет, посидеть надо, — сказала мама.
— Старый обычай, — как бы извиняясь, добавил отец. — Не будем уж отступать от него. Посидим немного.
Сели. За окном плакала непогода. В трубе стонал ветер, жалобно дребезжа вьюшкою. Вдруг в окно снаружи что-то ударилось. Глянув туда, мы застыли от ужаса: из тьмы смотрела на нас огромная черная кошка. Жутко, зловеще мяукая, царапая по стеклу когтями, оскалив зубы, буравила она нас своими злыми светящимися глазами. Я инстинктивно отшатнулся от окна. Вздрогнул... А ты?.. Вся кровь сбежала с твоего лица. Показалось даже, что у тебя нет лица. Видел только глаза. Неестественно большие глаза на белом поле.
— Господи Иисусе Христе, — шепчет, крестясь, мать. И поспешила в коридор.
— Ох, неспроста это... Не к добру это!.. — слышал причитанье матери.
— И откуда возьмется! — с досадой говорит отец, гладя тебя по голове.
* * *
На улице, у подъезда, стояла общественная тройка. Дождь хлестал по поднятому верху экипажа. Акации печально шумели своими сиротливыми мокрыми ветками.
— Ты что запоздал так! — раздраженно крикнул я ямщику, хотя он нисколько не запоздал и, хотя в душе я желал, чтобы он и совсем не приехал.
— Грязь большая... Еле добрался! — ответил тот.
Уложили вещи. Пока я с отцом возился с ними у экипажа, ты со свечою в руках стояла на крыльце. Взбежал по ступенькам наверх. В последний раз прижались друг к другу. Последний поцелуй. На мгновенье задержал твою руку...
— Какие холодные пальцы — как у мертвой...
И когда я уже сидел в экипаже, когда последний раз глянул на тебя, когда увидал тебя, освещенную колеблющимся пламенем свечи, у меня против воли вырвалось страшное слово:
— Прощай!
— Прощай! — как эхо, больно, отозвалась ты. Лошади рванулись, и я увез с собою последний звук твоего голоса, последние лучи твоих глаз, с мольбою провожавших меня...
(продолжение следует)
Календарь альманах Вольного казачества на 1930 год
стр. 222-242
Комментариев нет:
Отправить комментарий