5-я часть
Владимир Куртин
Осколок
* * *
Вот сейчас сижу я в убогой мрачной комнатке. Слышу сердитый рокот взбунтовавшегося моря: слышу глухие удары волн, а слышу и торопливые толчки своего сердца... Скорей, скорей...
Ибо наступят последние дни, придут чужие, далекие люди... Может быть, доктор придет с ними. Посмотрят на меня. Пощупают пульс... Тронет ли кого смерть неведомого пришельца?
А как ярко, как болезненно ярко я помню наш первый поцелуй!.. Со страшной мольбою я опустился перед тобою на колени и припал устами к твоему платью...
— Милый, ты плачешь? — прошептала ты, обвивая руками мою голову.
И так началась наша жизнь. А пять месяцев спустя я также стоял на коленях, целуя край твоего белого покрывала... Только тогда никто уж у меня не спрашивал:
— Милый, ты плачешь?..
* * *
На другой день я уже шел к тебе на наше первое свидание. Первое и единственное... На небе радостно смеялось солнце; другое солнце смеялось в моей груди... Был ли я когда болен?.. Тяжко болен?.. Не был. Жил ли я прежде?.. Не жил. Я родился вчера, и со вчерашнего дня началась жизнь моя...
По улице сновали детишки, весело перестреливаясь снежками. И мне захотелось обнять их всех, всех и перецеловать их хорошенькие раскрасневшиеся мордочки.
Вот и ты...
Ах, какая она красивая! Была моя первая мысль, когда я увидел тебя. Это случалось со мною и после. С каждым днем ты мне казалась прекраснее и прекраснее, и я только бросался к твоим ногам и в молитвенном экстазе шептал:
— Анжелочка... Анжелочка... В это единое слово вкладывал я всю силу своей любви и преклонения пред тобою...
Ты подошла, и я утонул в океане блаженства, как в жаркий полдень утопает в солнечных лучах влюбленный жаворонок. И опять, как и вчера, мог произнести только одно единое слово:
— Анжелочка!..
Должно быть, я как-то особенно сказал это:
— Так еще никто никогда не произносил моего имени, — серьезно ответила ты.
А я и не подумал тогда, что кто-нибудь другой, прежде меня, мог говорить тебе:
— «Анжелочка».
Пришли в «Английский» парк. Деревья были голы и черны, но уже чувствовалось, что они пережили зимнюю спячку, что скоро нальются их почки, как соски девушки от впервые пробудившейся страсти, зазеленеет молодой парк, зашумит листва...
— Мы будем жить! — стискивая твою руку, сказал я.
— Хочу жить! — крикнула ты.
Мы не вспоминали о вчерашнем, потому что и сейчас еще волновалась кровь от первого поцелуя; не загадывали о будущем, потому что простыми, обычными словами не хотели даже прикоснуться к занавесу, за которым скрывалось оно. Мы точно вошли в храм и остановились перед закрытым алтарем, где совершалось Великое Таинство.
Я тихо спросил:
— Анжелочка, ты знаешь?
— Знаю, — так же тихо ответила ты. И я почувствовал, как задрожала твоя рука, которую, я крепко держал в своей руке, как поднялись груди...
— Скажи...
Ты только взглянула на меня своими чудными, блеснувшими сквозь радужную оболочку слез, глазами; прижалась упругими грудями...
— Вся!
Все, что произошло потом, все шло так быстро, как будто мы тогда уже знали, что слишком коротка будет жизнь наша.
— Сегодня же вечером мы поедем в Пятигорск.
— Я буду готова, — просто ответила ты.
* * *
Хорунжий Михайлов взял два крытых экипажа, и в 10 часов вечера я с ним ехал за тобой по темным, пустынным улицам Энска. Шел сильный дождь. Снега уже не было. Под колесами хлюпала и бурлила вода.
Михайлов ничего не знал. После нашего свидания я пришел прямо к нему и сказал:
— Сегодня вечером ты должен взять для меня два крытых экипажа.
Больше я ему ничего не сказал.
Мы сидели в разных экипажах, и, когда я приказал остановиться у вашего дома, — он крикнул:
— Что случилось?
— Что случилось? — Пока еще ничего, ответил я ему, поджидая тебя, как было условлено. Но ты не подошла к экипажу, а стояла на крыльце. Я подошел к тебе.
— Владимир Алексеевич, я не могу так... Мама узнала про мой отъезд... Подумай.
Гадала на картах и говорит:
— Ты собралась бежать... Мне очень тяжело... помоги мне... жаль папу.
Мы вошли в гостиную. Первое, что я увидел, это твой дорожный сак на рояле...
На полу раскрытый чемодан, а около него горка белья и платья. Навстречу нам из другой комнаты вышел маленький, сухой старичек.
— Владимир Куринский. Мой папа! — представила ты.
Я поклонился. Вышла мать. Еще молодая, высокая женщина, с красными заплаканными глазами. С минуту длилось молчание. Отец и мать испытующе смотрели на меня. Ты нервно перебирала в руках концы дорожного шарфа. Я был совершенно спокоен.
— Сколько вам лет? — спросил вдруг отец.
— Двадцать семь.
— Когда вы познакомились с моей дочерью?
— Вчера.
Отец заплакал. Заплакала и ты. Старик молча подошел к тебе, обнял. Ты упала перед ним на колени, прильнула к его рукам.
— Папа, я ничего не знаю... Но я не могу не ехать с ним!
— Да ведь ты же у меня все, все! — простонал старик, бессильно опустившись в кресло. Я посмотрел на часы. До отхода поезда оставалось 30 минут.
— Отец, благословите нас, нам надо ехать.
Когда мы уже сидели в экипаже, ты прильнула ко мне на грудь и заплакала.
— Я не знаю, как это все случилось. Я не знаю, почему ты мне такой близкий. Ближе папы ... Не знаю, как это случилось ... Все оборвалось. Началось что-то новое... Не знаю, откуда это чувство... счастья, огромного счастья. Я ничего не знаю, но я так непростительно счастлива, что не могу не поплакать немножко...
* * *
На вокзале — смятение. Революционное русское правительство посылало донцов усмирить ультрареволюционный русский народ, принявшийся грабить «награбленное». В нашем вагоне командир сотни, молодой хорунжий Р., со своим «штабом» — толпой дюжих, чубатых станичников.
Поезд тронулся...
— Вско-лы...
Всколыхнулся, взволновался...
Поют донцы, а вслед несется «Северная смесь» от отборных ругательств и «ура» провожающих...
(продолжение следует)
Календарь альманах Вольного казачества на 1930 год
стр. 222-242
Владимир Куртин
Осколок
* * *
Вот сейчас сижу я в убогой мрачной комнатке. Слышу сердитый рокот взбунтовавшегося моря: слышу глухие удары волн, а слышу и торопливые толчки своего сердца... Скорей, скорей...
Ибо наступят последние дни, придут чужие, далекие люди... Может быть, доктор придет с ними. Посмотрят на меня. Пощупают пульс... Тронет ли кого смерть неведомого пришельца?
А как ярко, как болезненно ярко я помню наш первый поцелуй!.. Со страшной мольбою я опустился перед тобою на колени и припал устами к твоему платью...
— Милый, ты плачешь? — прошептала ты, обвивая руками мою голову.
И так началась наша жизнь. А пять месяцев спустя я также стоял на коленях, целуя край твоего белого покрывала... Только тогда никто уж у меня не спрашивал:
— Милый, ты плачешь?..
* * *
На другой день я уже шел к тебе на наше первое свидание. Первое и единственное... На небе радостно смеялось солнце; другое солнце смеялось в моей груди... Был ли я когда болен?.. Тяжко болен?.. Не был. Жил ли я прежде?.. Не жил. Я родился вчера, и со вчерашнего дня началась жизнь моя...
По улице сновали детишки, весело перестреливаясь снежками. И мне захотелось обнять их всех, всех и перецеловать их хорошенькие раскрасневшиеся мордочки.
Вот и ты...
Ах, какая она красивая! Была моя первая мысль, когда я увидел тебя. Это случалось со мною и после. С каждым днем ты мне казалась прекраснее и прекраснее, и я только бросался к твоим ногам и в молитвенном экстазе шептал:
— Анжелочка... Анжелочка... В это единое слово вкладывал я всю силу своей любви и преклонения пред тобою...
Ты подошла, и я утонул в океане блаженства, как в жаркий полдень утопает в солнечных лучах влюбленный жаворонок. И опять, как и вчера, мог произнести только одно единое слово:
— Анжелочка!..
Должно быть, я как-то особенно сказал это:
— Так еще никто никогда не произносил моего имени, — серьезно ответила ты.
А я и не подумал тогда, что кто-нибудь другой, прежде меня, мог говорить тебе:
— «Анжелочка».
Пришли в «Английский» парк. Деревья были голы и черны, но уже чувствовалось, что они пережили зимнюю спячку, что скоро нальются их почки, как соски девушки от впервые пробудившейся страсти, зазеленеет молодой парк, зашумит листва...
— Мы будем жить! — стискивая твою руку, сказал я.
— Хочу жить! — крикнула ты.
Мы не вспоминали о вчерашнем, потому что и сейчас еще волновалась кровь от первого поцелуя; не загадывали о будущем, потому что простыми, обычными словами не хотели даже прикоснуться к занавесу, за которым скрывалось оно. Мы точно вошли в храм и остановились перед закрытым алтарем, где совершалось Великое Таинство.
Я тихо спросил:
— Анжелочка, ты знаешь?
— Знаю, — так же тихо ответила ты. И я почувствовал, как задрожала твоя рука, которую, я крепко держал в своей руке, как поднялись груди...
— Скажи...
Ты только взглянула на меня своими чудными, блеснувшими сквозь радужную оболочку слез, глазами; прижалась упругими грудями...
— Вся!
Все, что произошло потом, все шло так быстро, как будто мы тогда уже знали, что слишком коротка будет жизнь наша.
— Сегодня же вечером мы поедем в Пятигорск.
— Я буду готова, — просто ответила ты.
* * *
Хорунжий Михайлов взял два крытых экипажа, и в 10 часов вечера я с ним ехал за тобой по темным, пустынным улицам Энска. Шел сильный дождь. Снега уже не было. Под колесами хлюпала и бурлила вода.
Михайлов ничего не знал. После нашего свидания я пришел прямо к нему и сказал:
— Сегодня вечером ты должен взять для меня два крытых экипажа.
Больше я ему ничего не сказал.
Мы сидели в разных экипажах, и, когда я приказал остановиться у вашего дома, — он крикнул:
— Что случилось?
— Что случилось? — Пока еще ничего, ответил я ему, поджидая тебя, как было условлено. Но ты не подошла к экипажу, а стояла на крыльце. Я подошел к тебе.
— Владимир Алексеевич, я не могу так... Мама узнала про мой отъезд... Подумай.
Гадала на картах и говорит:
— Ты собралась бежать... Мне очень тяжело... помоги мне... жаль папу.
Мы вошли в гостиную. Первое, что я увидел, это твой дорожный сак на рояле...
На полу раскрытый чемодан, а около него горка белья и платья. Навстречу нам из другой комнаты вышел маленький, сухой старичек.
— Владимир Куринский. Мой папа! — представила ты.
Я поклонился. Вышла мать. Еще молодая, высокая женщина, с красными заплаканными глазами. С минуту длилось молчание. Отец и мать испытующе смотрели на меня. Ты нервно перебирала в руках концы дорожного шарфа. Я был совершенно спокоен.
— Сколько вам лет? — спросил вдруг отец.
— Двадцать семь.
— Когда вы познакомились с моей дочерью?
— Вчера.
Отец заплакал. Заплакала и ты. Старик молча подошел к тебе, обнял. Ты упала перед ним на колени, прильнула к его рукам.
— Папа, я ничего не знаю... Но я не могу не ехать с ним!
— Да ведь ты же у меня все, все! — простонал старик, бессильно опустившись в кресло. Я посмотрел на часы. До отхода поезда оставалось 30 минут.
— Отец, благословите нас, нам надо ехать.
Когда мы уже сидели в экипаже, ты прильнула ко мне на грудь и заплакала.
— Я не знаю, как это все случилось. Я не знаю, почему ты мне такой близкий. Ближе папы ... Не знаю, как это случилось ... Все оборвалось. Началось что-то новое... Не знаю, откуда это чувство... счастья, огромного счастья. Я ничего не знаю, но я так непростительно счастлива, что не могу не поплакать немножко...
* * *
На вокзале — смятение. Революционное русское правительство посылало донцов усмирить ультрареволюционный русский народ, принявшийся грабить «награбленное». В нашем вагоне командир сотни, молодой хорунжий Р., со своим «штабом» — толпой дюжих, чубатых станичников.
Поезд тронулся...
— Вско-лы...
Всколыхнулся, взволновался...
Поют донцы, а вслед несется «Северная смесь» от отборных ругательств и «ура» провожающих...
(продолжение следует)
Календарь альманах Вольного казачества на 1930 год
стр. 222-242
Комментариев нет:
Отправить комментарий