7-я часть
Владимир Куртин
Осколок
* * *
Я чувствовал себя совершенно спокойным лишь тогда, когда ты была со мною. Да и тогда, инстинктивно, не замечая того, все время держал тебя за руку. Без тебя я не только духовно был половиною человека, но и физически чувствовал себя так, как будто все органы моего тела функционируют наполовину. Трудно это объяснить. Был неотделим от тебя. Как, например, неотделим от женщины утробный младенец.
Чувство физической зависимости от тебя с каждым днем становилось все сильнее. Однажды я в смертельном ужасе бросился с койки, спасаясь от чего-то огромного, что грозило раздавить меня... В этот момент ты едва не попала под трамвай...
* * *
Из Москвы приехала делегация от союза офицеров-демократов. В этой делегации был и капитан Вортынский. Встретились мы с ним более нежели сухо...
Как и полагалось в это «свободное» время, приехавшие из Москвы делегаты были угощены огромным митингом, организованным в их честь местными офицерами - демократами. Было произнесено много, прекрасных речей и за и против. Написали и послали куда-то несколько резолюций. Капитан Вортынский говорил что-то о чистой, неиспорченной душе товарища-солдата и призывал офицеров к ней «подойти»...
Вечером, рассказывая тебе о митинге, я упомянул имя Вортынского. Я заметил, что ты как бы испугалась. А ночью, проснувшись, я услыхал, что ты плачешь... Увидав, что я проснулся, ты бросилась ко мне, казалось, хотела задушить в своих объятиях; целовала меня так страстно, так нервно-торопливо, как будто боялась, что завтра уже не будешь целовать меня...
* * *
Я знал, что он тебе «делал предложение». Это ты сама мне говорила. И, в тот вечер, когда мы с тобой встретились, должна была «ответить» ...
— Глупо это — «делать предложение», сказала тогда ты. — И он, и тот инженер, невестой которого меня объявили, а женой которого меня хотела бы видеть мама... Вот ты не «делал мне предложение», а подошел и взял. Как человек, имеющий право подойти и взять. И я не отвечала тебе обычным «да», или «нет». Но пошла за тобой, потому что это было так само собой понятно...
Да и к чему я так много уделяю внимания тому Вортынскому!
В одном из твоих альбомов была его фотографическая карточка. Было несколько открыток, присланных им тебе из Петербурга. Обычные приветы и поздравления. Одна открытка адресована твоей матери. В ней он чрезвычайно почтительно справляется — «как чувствует себя Анжелочка».
Сколько раз видел я эти открытки; читал их, и никогда они не вызывали у меня тех мыслей, какие сейчас встревоженным осиным роем закружились в моей голове... Ведь, если были открытые письма, - должны были быть и закрытые. А я не видал закрытых...
* * *
Прости мне, родная, за эти строки! Право же человек способен подумать иногда такое, что если бы он хоть на миг мог предположить, что все то, что он думает, станет известным другим, разбил бы себе голову о камень или спрыгнул в первый попавшийся колодезь...
* * *
Тяжело мне сейчас. Так же тяжело, как и в тот момент, когда получил телеграмму о твоей смерти. Но ведь и счастье было не обыкновенное. Ведь нам завидовали все, кто знал нас. А ведь и среди них были счастливые. Значит, чувствовали, что в их счастье все же недостает чего-то. Чего-то такого, что находили у нас.
Помнишь, в «Живом трупе» Федя, вспоминая о своей жизни с женою, говорит:
— У нас с ней все было хорошо... Очень хорошо. Жена моя была идеальная женщина и любила меня... Очень любила... Но в нашей жизни не было изюминки, что вот иногда кладут в хлеб...
А у нас эта «изюминка» была. И наряду с этой полнейшей внутренней гармонией нашей внутренней жизни, счастье и удача сопутствовали нам во всем, чтобы мы ни задумали сделать.
Мы не знали, что это было роковое счастье. Счастье Поликрата...
Я говорю о счастье. Говорю, что мы были счастливы... А что такое: счастье? В чем было наше счастье? Ах, это не поддается объяснению... Но если, бы кто любил так, как любил ее я, и если бы он хоть один, хоть один только раз увидал ее улыбку, он понял бы что такое счастье...
А однажды Анжелика обвила мою шею руками, спрятала на груди зардевшееся от какого-то нового внутреннего света лицо; расстегнула потом бешмет и поцеловала меня там, где бьется сердце... Потом подняла на меня свои ясные глаза с трепещущими в уголках слезами...
С этого дня ты уж не говорила о себе в единственном числе, но — «мы».
— Мы сегодня хорошо себя чувствуем.
Или:
— Мы сегодня немножко не в ладах.
И стала еще нежнее со мною. А боязнь моя за тебя стала еще острее. И не за здоровье твое я боялся. А все ожидал чего-то извне. Что-то такое, что грозило тебе... А что? Не знал.
Лечение мое окончилось. Прошла последняя комиссия, и мы оставили группы.
Железные дороги были уже во власти разнузданной солдатчины, но мне все же удалось очистить от «товарищей» купе I класса, и мы благополучно доехали до нашей станции.
Атаман нам выслал лучшую станичную тройку. Дружные рыжаки по сторонам и серый, в яблоках «бывший скакун» — в середине легко бежали по мягкой дороге.
Хлеба были уже скошены, и по жнивью зеленым бархатом мелькала молодая отава. Кое-где пестрели четырехугольники бахч с неизменными куренями — резиденцией караульщика-дида. За полотном железной дороги, в степи, купаются в мареве догорающего дня отары овец, косяки лошадей... Миром, довольством и богатством веяло от широкой прикубанской степи...
Внизу, под горой, в рамке темно-зеленого леса извивается и искрится красавица Кубань. За нею — степь, ровная, как морская ширь, далеко на юге упирающаяся в стену снежных гор.
Выехали на гору.
— А где же станица?— спросила ты. — Вижу только лес вдали, да колокольню над лесом. И больше ничего не вижу...
— Но это и есть станица! Станица это — сад. Сплошной сад... Да и весь наш Край — один огромный, цветущий сад! Посмотри хотя бы туда! Указал я рукою в Закубанскую сторону.
— Я понимаю, почему ты так горячо любишь свою Кубань, — сказала ты, любуясь Закубаньем.
— И не только потому люблю я ее: люблю ее потому, что она вся — моя. Что органически, может быть по-звериному, чувствую свое право на всю Кубань. Не на какой-нибудь отгороженный, отдельный клочок «собственной» земли. Такой у нас нет. Но именно на всю. Ибо, куплена она вся ценою крови моих дедов, а потом отцов превращена в цветущий сад. Люблю ее за ее красивую своеобразную жизнь, какою не живет никакой другой народ в мире; люблю за песни ее, в которых изливается свободная душа казачья; люблю за чистоту ее нравов, за рыцарство, еще сохранившееся здесь... Чудное, богатейшее наследство оставили нам наши седочупрынные деды!.. Мы ли растратили его?.. Да, я люблю Кубань. И хотел бы, чтобы и ты ее любила так же.
— Да я уже люблю ее, и, кажется, буду такой же «самостийницей», как и ты!..
— Ты говоришь — «самостийницей»... А я, ей-Богу-же не чувствую себя никаким самостийником!.. Я — просто казак. В семье отдельных племен и народов имею свое, совершенно определенное место и имя. И от «непризнавания» нас — ничего не изменится. Не виноват же я, что родился казаком, а не русским или поляком?
* * *
(продолжение следует)
Календарь альманах Вольного казачества на 1930 год
стр. 222-242
Владимир Куртин
Осколок
* * *
Я чувствовал себя совершенно спокойным лишь тогда, когда ты была со мною. Да и тогда, инстинктивно, не замечая того, все время держал тебя за руку. Без тебя я не только духовно был половиною человека, но и физически чувствовал себя так, как будто все органы моего тела функционируют наполовину. Трудно это объяснить. Был неотделим от тебя. Как, например, неотделим от женщины утробный младенец.
Чувство физической зависимости от тебя с каждым днем становилось все сильнее. Однажды я в смертельном ужасе бросился с койки, спасаясь от чего-то огромного, что грозило раздавить меня... В этот момент ты едва не попала под трамвай...
* * *
Из Москвы приехала делегация от союза офицеров-демократов. В этой делегации был и капитан Вортынский. Встретились мы с ним более нежели сухо...
Как и полагалось в это «свободное» время, приехавшие из Москвы делегаты были угощены огромным митингом, организованным в их честь местными офицерами - демократами. Было произнесено много, прекрасных речей и за и против. Написали и послали куда-то несколько резолюций. Капитан Вортынский говорил что-то о чистой, неиспорченной душе товарища-солдата и призывал офицеров к ней «подойти»...
Вечером, рассказывая тебе о митинге, я упомянул имя Вортынского. Я заметил, что ты как бы испугалась. А ночью, проснувшись, я услыхал, что ты плачешь... Увидав, что я проснулся, ты бросилась ко мне, казалось, хотела задушить в своих объятиях; целовала меня так страстно, так нервно-торопливо, как будто боялась, что завтра уже не будешь целовать меня...
* * *
Я знал, что он тебе «делал предложение». Это ты сама мне говорила. И, в тот вечер, когда мы с тобой встретились, должна была «ответить» ...
— Глупо это — «делать предложение», сказала тогда ты. — И он, и тот инженер, невестой которого меня объявили, а женой которого меня хотела бы видеть мама... Вот ты не «делал мне предложение», а подошел и взял. Как человек, имеющий право подойти и взять. И я не отвечала тебе обычным «да», или «нет». Но пошла за тобой, потому что это было так само собой понятно...
Да и к чему я так много уделяю внимания тому Вортынскому!
В одном из твоих альбомов была его фотографическая карточка. Было несколько открыток, присланных им тебе из Петербурга. Обычные приветы и поздравления. Одна открытка адресована твоей матери. В ней он чрезвычайно почтительно справляется — «как чувствует себя Анжелочка».
Сколько раз видел я эти открытки; читал их, и никогда они не вызывали у меня тех мыслей, какие сейчас встревоженным осиным роем закружились в моей голове... Ведь, если были открытые письма, - должны были быть и закрытые. А я не видал закрытых...
* * *
Прости мне, родная, за эти строки! Право же человек способен подумать иногда такое, что если бы он хоть на миг мог предположить, что все то, что он думает, станет известным другим, разбил бы себе голову о камень или спрыгнул в первый попавшийся колодезь...
* * *
Тяжело мне сейчас. Так же тяжело, как и в тот момент, когда получил телеграмму о твоей смерти. Но ведь и счастье было не обыкновенное. Ведь нам завидовали все, кто знал нас. А ведь и среди них были счастливые. Значит, чувствовали, что в их счастье все же недостает чего-то. Чего-то такого, что находили у нас.
Помнишь, в «Живом трупе» Федя, вспоминая о своей жизни с женою, говорит:
— У нас с ней все было хорошо... Очень хорошо. Жена моя была идеальная женщина и любила меня... Очень любила... Но в нашей жизни не было изюминки, что вот иногда кладут в хлеб...
А у нас эта «изюминка» была. И наряду с этой полнейшей внутренней гармонией нашей внутренней жизни, счастье и удача сопутствовали нам во всем, чтобы мы ни задумали сделать.
Мы не знали, что это было роковое счастье. Счастье Поликрата...
Я говорю о счастье. Говорю, что мы были счастливы... А что такое: счастье? В чем было наше счастье? Ах, это не поддается объяснению... Но если, бы кто любил так, как любил ее я, и если бы он хоть один, хоть один только раз увидал ее улыбку, он понял бы что такое счастье...
А однажды Анжелика обвила мою шею руками, спрятала на груди зардевшееся от какого-то нового внутреннего света лицо; расстегнула потом бешмет и поцеловала меня там, где бьется сердце... Потом подняла на меня свои ясные глаза с трепещущими в уголках слезами...
С этого дня ты уж не говорила о себе в единственном числе, но — «мы».
— Мы сегодня хорошо себя чувствуем.
Или:
— Мы сегодня немножко не в ладах.
И стала еще нежнее со мною. А боязнь моя за тебя стала еще острее. И не за здоровье твое я боялся. А все ожидал чего-то извне. Что-то такое, что грозило тебе... А что? Не знал.
Лечение мое окончилось. Прошла последняя комиссия, и мы оставили группы.
Железные дороги были уже во власти разнузданной солдатчины, но мне все же удалось очистить от «товарищей» купе I класса, и мы благополучно доехали до нашей станции.
Атаман нам выслал лучшую станичную тройку. Дружные рыжаки по сторонам и серый, в яблоках «бывший скакун» — в середине легко бежали по мягкой дороге.
Хлеба были уже скошены, и по жнивью зеленым бархатом мелькала молодая отава. Кое-где пестрели четырехугольники бахч с неизменными куренями — резиденцией караульщика-дида. За полотном железной дороги, в степи, купаются в мареве догорающего дня отары овец, косяки лошадей... Миром, довольством и богатством веяло от широкой прикубанской степи...
Внизу, под горой, в рамке темно-зеленого леса извивается и искрится красавица Кубань. За нею — степь, ровная, как морская ширь, далеко на юге упирающаяся в стену снежных гор.
Выехали на гору.
— А где же станица?— спросила ты. — Вижу только лес вдали, да колокольню над лесом. И больше ничего не вижу...
— Но это и есть станица! Станица это — сад. Сплошной сад... Да и весь наш Край — один огромный, цветущий сад! Посмотри хотя бы туда! Указал я рукою в Закубанскую сторону.
— Я понимаю, почему ты так горячо любишь свою Кубань, — сказала ты, любуясь Закубаньем.
— И не только потому люблю я ее: люблю ее потому, что она вся — моя. Что органически, может быть по-звериному, чувствую свое право на всю Кубань. Не на какой-нибудь отгороженный, отдельный клочок «собственной» земли. Такой у нас нет. Но именно на всю. Ибо, куплена она вся ценою крови моих дедов, а потом отцов превращена в цветущий сад. Люблю ее за ее красивую своеобразную жизнь, какою не живет никакой другой народ в мире; люблю за песни ее, в которых изливается свободная душа казачья; люблю за чистоту ее нравов, за рыцарство, еще сохранившееся здесь... Чудное, богатейшее наследство оставили нам наши седочупрынные деды!.. Мы ли растратили его?.. Да, я люблю Кубань. И хотел бы, чтобы и ты ее любила так же.
— Да я уже люблю ее, и, кажется, буду такой же «самостийницей», как и ты!..
— Ты говоришь — «самостийницей»... А я, ей-Богу-же не чувствую себя никаким самостийником!.. Я — просто казак. В семье отдельных племен и народов имею свое, совершенно определенное место и имя. И от «непризнавания» нас — ничего не изменится. Не виноват же я, что родился казаком, а не русским или поляком?
* * *
(продолжение следует)
Календарь альманах Вольного казачества на 1930 год
стр. 222-242
Комментариев нет:
Отправить комментарий