понедельник, 25 ноября 2019 г.

8-я часть
Владимир Куртин
Осколок

* * *

Нам приготовили торжественную «встречу». Кроме родных, собрались и товарищи отца, даже деды. Все старые герои, «баязетцы»...
Я был счастлив. Счастлив тем, что меня любят казаки, и что ты видишь это.
— Я очень, очень рада, что тебя так любят казаки, — сказала ты, когда мы остались одни, и — поцеловала мне руку...
— Я никуда, никуда не хочу уезжать отсюда...

* * *

— Мы тебя, Алексеич, в Раду выбрали... И всё поджидали, когда приедешь.
Так нас встретил атаман, дородный старик старообрядец...
И его уж давно нет в живых. «Большевики» сорвали с него черкеску. Выволокли за станицу... Сперва — гнусные издевательства над душою и верою, затем — залп и кощунственные надругательства над телом.
Старик гордо перенес пытки. А окружавшей толпе крикнул перед смертью:
— Умираю за Казачество!

* * *

— Послужи нам, Алексеич. Ты наш родный казак... Береги казачество... А это что ж — барыню привез?.. Одной казачкой прибавилось. Смотри, казачат побольше!..
— Будут! Будут! — весело ответила ты, слезая с тачанки.
— Не мы Россию развалили. Сама взбесилась. Отгородиться бы... По старинке. Как деды живали ... Чтоб атаман, значит, свойский... Рада... Да закон казачий. Порядок... А этого самого «гражданства» рассейского, «товарищей» — нам не надобно...
Бедные. Они чувствовали, что наступали грозные дни для казачества и отделением от «побесившейся» России думали удержать свою Волю Вольную...

* * *

Чтоб рассказать о том, как мы жили в станице, я должен был бы написать целую книгу о том, как мы с благороднейшим из благородных людей, султаном Г., разрабатывали его старые проекты поднятия экономического благосостояния родного края на такую высоту, чтобы он был славен на мир. Как мы готовились к проводке трамвая между нашей станицей и хутором. Мечтали о соединении узкоколейными железными дорогами всех станиц степных нашего отдела с главной железнодорожной линией. Как популяризировали идею орошения излишней водой Кубани станичных юртов по Егорлыку. Как мы мечтали: об организации новых «Казаче-Черкессских» школ. И, какими идеями вдохновлялись, задумав открыть такие школы...
Вторую книгу должен был бы написать о том, как просиживал я со стариками целые ночи в поисках «спаса» от непрошенных друзей-«товарищей». Как собирали по станицам оружие и прятали про черный день. Как отбивались от разноцветных «учителей», приезжавших учить нас уму-разуму...
И третью, написать о тебе. И назвать эту книгу: «Сострадание». В ней я должен был бы рассказать, как с первого же дня, как только ты открыла двери кабинета, к тебе пошли казачки со всеми своими болестями. И не только физическими. Как быстро ты снискала любовь их. Как всей душей сроднилась с ними, — радовалась их радостями, и плакала с ними...
— Тяжелая, суровая доля — казачья доля — в объятьях «единой-неделимой». Не сын и не пасынок; ни слуга, ни равный... Служба, войны, походы, «граница»...
Но казаки знали и радости. Знали радости побед, с которыми не сравнится никакая иная радость. Знали славу. И в блеске ее — легче переносили недолю... За честь Кубани, не задумываясь, клали головы...
А казачки?.. Возьмите песни их — среди них нет ни одной веселой. О чем думы их?
Иметь крылья — полететь туда, где убит милый. Собрать его «косточки»... Или омыть слезами раны. Перевязать их косою русою... Впитать в свое сердце всю боль их лютую...
И с такими песнями, с такими думами, от которых «сердце разрывается» и без «присухи трава вянет», «лицо белое» они пахали, сеяли... Воспитывали детей. Чтобы потом, когда подрастет:

...Провожать тебя я выйду...

Недаром еще Гоголь сравнил стон взбунтовавшегося Днепра с плачем матери казака, выпровожающей его в Войско. Но отнимете от нее ее высокий долг воспитания казака, — отнимете самый смысл ее жизни. За слезы, за песни, за тоску свою, за гордость казачки-матери — они держались еще крепче, чем казаки за старую славу свою. И в наступившие черные дни большевицкого засилья явились вернейшими и надежнейшими хранительницами всего казачьего. И не один «распропагандированный», колеблющийся фронтовик взял винтовку и выступил на защиту родной станицы, подчинившись приказанию жены, устыдившись сестры иль испугавшись проклятия матери...
Вот такою казачкою стала и ты...

* * *

Что это? Или уж я стал так сантиментален, что, вспомнив о казачках, заплакал?..
Мне надо успокоиться. — Сегодня у меня шла кровь горлом. Много крови. Это предостережение, что я не имею права распространяться.
Пойду к морю. К тому же сейчас, когда воспоминания о казачках слезами тоски покрыли глаза мои, из соседней комнаты несется отвратительный шимми ... Слышно шарканье ног. То какой-нибудь «феш младич» с разрисованной «шйорой» танцует модный танец...

* * *

Так в чем же было наше счастье?.. Ах, если бы тогда задали нам этот вопрос, мы бы ответили:
— А разве не счастье жить в родной, свободной станице и служить своим станичникам?..
Мы хотели и умереть в родной станице... Увы, в этом нам было отказано.

* * *

Уже давно слышу голос твой. Давно слышу тихое веяние твоих мыслей, помогающих мне записывать то, что было.
Слышу — ты спрашиваешь, почему я не говорю о наших музыкальных вечерах? О твоей игре?  Когда это было лучшим украшением нашей домашней жизни? Я не пишу об этом потому же, почему не пишу и о тебе.
Разве можно словами описать, какая была ты?..
И наилучший портрет — лишь бледная копия оригинала. Тем менее слова. И потому, как ни ярок твой образ в сердце моем, изобразить его словами я не могу. И унесу его с собою. А говорить о музыке? Нет, о музыке нельзя говорить. Нельзя потому, что нет таких слов, которыми бы можно было выразить то, что говорит человеку музыка.
Музыка, это - глас Бога. А человек еще не изобрел азбуку для этого языка. Скажу лишь, что у меня всякая музыка вызывает безграничную грусть. А твоя — наполняла мне душу — скорбью.
Есть у. нас на Кавказе благородный и храбрый народ — адыге-черкесы. Их язык до сих пор не имеет своей азбуки. А почему, объясняет поэтический рассказ Шапсугского. муллы, приведенный в «Истории Кубанского Казачьего Войска», Ф. А. Щербины. Вот этот рассказ:
«В один ненастный осенний вечер тоска угнетала меня. Я удалился в свою уну, крепко запер за собою дверь и начал молиться. Буря врывалась в трубу очага и возмущала разложенный на нем огонь. Я молился и плакал; вся душа выходила из меня в молитву; молился до последнего остатка сил, и там же, на ветхом чилиме молитвенном, заснул. Дух ли света, дух ли тьмы стал передо мною и, вонзив в меня две молнии страшных очей, вещал громовым голосом: — Натаук, дерзкий сын праха! Кто призвал тебя, кто подал тебе млат на скование цепей вольному языку вольного народа адыге? Где твой смысл, о человек, возмечтавший уловить и удержать в тенетах клекот горного потока, свист стрелы, топот бранного скакуна? Ведай, хаджи, что на твой труд нет благословения там, где твоя молитва и твой плач в нынешний вечер услышаны. Повелеваю тебе — встань и предай пламени нечестивые твои начертания и пеплом их посыпь осужденную твою голову, да не будешь предан неугасаемому пламени «джехеннема»...
Натук пробудился от тяжелого сна, разжег костер на очаге и сжег на нем свои дорогие свитки».
Вот так и музыка. Нам дал ее Бог и в ней открывает сердцу человека премудрость свою. Но не дано нам словами передать голос Его.

* * *

Но почему, как только я хотел попросить тебя сыграть похоронный марш Шопена, в этот же момент из-под твоих пальцев вырывались рыдающие, тяжелые звуки, точно стоны колокола, провожающие на кладбище усопшего? Почему нам так близка была эта песнь неутолимой скорби?
И когда ты играла этот «марш», у меня всегда так больно сжималось сердце, точно оно вместе со звуками впитывало в себя всю боль земную... А зарождающиеся Бог весть, откуда и почему тревожные предчувствия передавались тебе, и ты, повернувшись от рояля, со страхом спрашивала:
— Что с тобою, милый?
— Ах, Анжелочка, боюсь чего-то, — отвечал я. И, взяв тебя на руки, долго, долго смотрел в глаза, твои, как бы в глубине их отыскивая причину своей тревоги...
А потом наступала ночь... И я с трепетным желаньем ожидал тебя... И встречал так, как будто ты входила ко мне впервые...

* * *

Так прошел еще один месяц. И на небе нашей жизни не пробежало еще ни одного облачка. А грусть, рождаемая музыкой, была лишь ее синевою.
Станица жила мирной, трудовой жизнью: Гудели десятки молотилок, широким потоком изливая в мешки тяжеловесную пшеницу. А запыленные, веселые казаки и казачки развозили ее но амбарам. Диды готовили к пахоте «букари», возились в садах и виноградниках. Никто не сидел без дела. От ранней зари и до поздней ночи сновали казаки по станице, точно муравьи, собирая щедрые дары кубанской земли.
А вечером просыпалась песня. Вечером сотнями, тысячами молодых звонких голосов пела станица...
Диды чинно сидели на завалинках, вспоминали старое, свои походы, старых командиров. Или тоже присоединялись к общей песне и затягивали «Старинушку»:

«Не заря ль ты, моя зорюшка».

Или:

«На высотах было Саганлукских...».

Улеглась пыль от прошедшего стада. Прошумели лохматыми верхушками акации...
Повеяло прохладой. Всюду мир.

(продолжение следует)
Календарь альманах Вольного казачества на 1930 год
стр. 222-242

Комментариев нет:

Отправить комментарий