Сергей Макеев
В борьбе за Родину
По лужам, по непролазной грязи, где лошади едва тащили свои повозки, с песнями, равняясь в рядах, отбивая ногу, батальон наш вошел в Тверскую. Мы прибыли в станицу по приказанию генерала Покровского, чтобы на другой день совместно с его конницей идти в наступление на Пшехскую.
Батальон был полного состава: четыре сотни и пулеметная команда; людей в рядах было с избытком, даже больше того, что требовал строевой устав.
Настроение в рядах было великолепное, воинственное, люди шли на смерть не из-под палки, а за совесть, за идею, за Родину. Ни слез, ни горя, ни душевного уныния, — наоборот, танцы и песни без конца. Не раз приходилось удивляться отсутствию усталости; никогда не слышалось недовольства, ропота негодования; не замечалось критики распоряжений начальства, но моральная поддержка наблюдалась на каждом шагу. Сердце радовалось, глядя на батальон!
Но зачастую, явления извне — сверху или снизу, вносят деморализацию в воинские части, нарушают дисциплину, выбивают из нормальной колеи, из воина делают митингующего и рассуждающего гражданина и подрывают в корне авторитет начальников.
Как в начале революции приказ № 1 с декларацией «прав солдата» одним ударом уничтожил могучую, сильную армию и никакие приказы потом, никакие суровые меры наказания не могли сдержать разбушевавшуюся стихию серых шинелей, так и в гражданской войне необдуманные действия высших военачальников и правительствующих лиц разлагали войска, вносили раздор и вражду, парализовали благородные чувства, отталкивали от подвигов и умерщвляли в корне гражданский долг каждого воина.
Так случилось и с нашим батальоном. Я уже упоминал ранее, что прапорщики Гунин и Косякин были вызваны в штаб к Покровскому для дачи показаний об их «службе в красной армии». После производства дознания, они были преданы военно-полевому суду. Суровый суд, состоявший из любимцев генерала, вынес несчастным юнцам смертный приговор.
За что? За то, что прапорщик Гунин месяца два «служил» в красной армии, исполнял обязанности ротного писаря, удерживал красноармейцев от грабежей и насилий, спасая казачьи хаты от разорения, и способствовал сдаче без боя — двух рот. Прапорщик Косякин, убежавший в лес в начале большевизма, вернулся по настоянию своих родителей в станицу и помогал своему отцу — военному писарю — работать в правлении.
Как тот, так и другой, сделавшиеся прапорщиками в 1917 году в дни революции, были полны энергии и сил служить свободной Кубани, способствовать ее процветанию и благоденствию.
Неужели ж это такая большая вина, что влечет за собой смертную казнь?! А что же тогда нужно было делать в центре России — в Москве? Ведь так всю Россию нужно бы было украшать виселицами, ибо все живущие там принимают то или другое участие в строительстве советского государства и красной армии?
Покровский утвердил приговор...
Он не думал о том, как отнесутся к этому казаки — опора всей армии; он не интересовался тем, что горячие слезы старух-матерей, оплакивавшие погибших сынов, будут служить ему проклятием; его не волновала судьба сирот, лишившихся родителей по его слепой вине. Он делал свое злое дело и чем дальше продвигались вперед, тем больше путь его украшался виселицами. Невинные жертвы, одна за другой, поднимались на эшафот...
Мы только что расположились по квартирам, и я с сотенным писарем занялся составлением отчетности, как в комнату вошел мой вестовой, казак Остриков, и доложил, что меня хочет видеть Косякин.
— Какой Косякин? — спросил я, — прапорщик?
— Никак нет! Отец его.
В комнате появился Косякин, лет шестидесяти старик, с большой бородой лопатой и смуглым, цыганским лицом. Из темных, усталых глаз текли слезы и седые усы, бороду...
— Ваше благородие, господин есаул, да что ж это такое, где же правда?
— В чем дело? — недоумевающе спросил я.
— Сына то моего приговорили к смертной казни вместе с Гуниным!
Если бы в эту минуту надо мной разорвался снаряд, или поразило громом, я не был бы так поражен и удивлен, как теперь, когда узнал такое необычайное известие.
— Откуда вы узнали? — спросил я его.
— Я сейчас был в штабе дивизии, приехал проведать, там мне и сказали, что сегодня состоялся суд и приговорили обоих к смертной казни. Что мне теперь делать? Свидание и то не разрешили... Господи, Боже мой! Помогите мне, ради Бога, ради всех святых спасите моего сына, он ни в чем не виноват...
Старик, как маленький ребенок, заплакал навзрыд.
Слезы, одна за другой, будто мелкие бриллианты, перескакивали с усов на бороду, с бороды на пол и, мягко падая, расплывалися в круглые пятна.
Да и как было не плакать!
Единственный сын, девятнадцатилетний мальчик, только что окончил кубанское реальное училище, сделался прапорщиком и, в заключение, шел на эшафот, как важный государственный преступник: изменник родине, или шпион.
Я так растерялся, что сразу не сообразил, как утешить старика, чем ему помочь и что делать; потом уже догадался увести его к командиру батальона, войсковому старшине Кольбикову и с ним обсудить этот тяжелый вопрос.
Кольбиков посоветовал Косякину немедленно ехать в станицу Хадыженскую, собрать стариков, чтобы представить Покровскому приговор с ходатайством о помиловании, или замене тюремным заключением, за подписью всех выборных от станицы.
Хадыженские казаки находились у меня в сотне, человек, вероятно, до семидесяти; я приказал им написать докладные записки с изложением той же просьбы.
Старик Косякин привез приговор, приехали делегаты от сбора, я собрал докладные записки, которые командир батальона тотчас же отнес в штаб, но все оказалось никчемным. Покровский был неумолим и ночью же несчастные были расстреляны в кустах за станицей, а наш батальон срочно выслали на позицию.
Представьте себе настроение той сотни, из рядов которой вырвали невинного казака и расстреляли?
Была ли охота, было ли желание идти в бой с той отвагой и решимостью, какая наблюдалась за несколько дней перед этим? Было ли доверие к тем начальникам, которые искренне стремились освободить Родину от диктатуры разбойников, но не завоевывать ее виселицами по примеру Покровского.
Нет! Не было ни того, ни другого.
Охоты не стало — шли в бой из-под палки, боясь наказания. Не пойдешь на фронт — повесят. Доверие к начальникам тоже пропало — мерили всех одним аршином.
— Были красные — рубили головы казакам, пришли белые — расстреливают казаков же! Где искать лучшее, где искать правду? Неужели на свете правды нет? — говорил мне один из казаков-хадыжинцев.
А сколько подобных Косякиных погибло по пути шествия Добровольческой армии, трудно учесть, ибо грязная работа травилась за кулисами контрразведок — не уступавших нисколько чека — куда строевой офицер и близко не подпускался, да тем паче, что и возмущаться то несправедливостями ему не полагалось.
25 сентября 1928года
журнал «ВК»
19-20-й номера
стр. 3
В борьбе за Родину
По лужам, по непролазной грязи, где лошади едва тащили свои повозки, с песнями, равняясь в рядах, отбивая ногу, батальон наш вошел в Тверскую. Мы прибыли в станицу по приказанию генерала Покровского, чтобы на другой день совместно с его конницей идти в наступление на Пшехскую.
Батальон был полного состава: четыре сотни и пулеметная команда; людей в рядах было с избытком, даже больше того, что требовал строевой устав.
Настроение в рядах было великолепное, воинственное, люди шли на смерть не из-под палки, а за совесть, за идею, за Родину. Ни слез, ни горя, ни душевного уныния, — наоборот, танцы и песни без конца. Не раз приходилось удивляться отсутствию усталости; никогда не слышалось недовольства, ропота негодования; не замечалось критики распоряжений начальства, но моральная поддержка наблюдалась на каждом шагу. Сердце радовалось, глядя на батальон!
Но зачастую, явления извне — сверху или снизу, вносят деморализацию в воинские части, нарушают дисциплину, выбивают из нормальной колеи, из воина делают митингующего и рассуждающего гражданина и подрывают в корне авторитет начальников.
Как в начале революции приказ № 1 с декларацией «прав солдата» одним ударом уничтожил могучую, сильную армию и никакие приказы потом, никакие суровые меры наказания не могли сдержать разбушевавшуюся стихию серых шинелей, так и в гражданской войне необдуманные действия высших военачальников и правительствующих лиц разлагали войска, вносили раздор и вражду, парализовали благородные чувства, отталкивали от подвигов и умерщвляли в корне гражданский долг каждого воина.
Так случилось и с нашим батальоном. Я уже упоминал ранее, что прапорщики Гунин и Косякин были вызваны в штаб к Покровскому для дачи показаний об их «службе в красной армии». После производства дознания, они были преданы военно-полевому суду. Суровый суд, состоявший из любимцев генерала, вынес несчастным юнцам смертный приговор.
За что? За то, что прапорщик Гунин месяца два «служил» в красной армии, исполнял обязанности ротного писаря, удерживал красноармейцев от грабежей и насилий, спасая казачьи хаты от разорения, и способствовал сдаче без боя — двух рот. Прапорщик Косякин, убежавший в лес в начале большевизма, вернулся по настоянию своих родителей в станицу и помогал своему отцу — военному писарю — работать в правлении.
Как тот, так и другой, сделавшиеся прапорщиками в 1917 году в дни революции, были полны энергии и сил служить свободной Кубани, способствовать ее процветанию и благоденствию.
Неужели ж это такая большая вина, что влечет за собой смертную казнь?! А что же тогда нужно было делать в центре России — в Москве? Ведь так всю Россию нужно бы было украшать виселицами, ибо все живущие там принимают то или другое участие в строительстве советского государства и красной армии?
Покровский утвердил приговор...
Он не думал о том, как отнесутся к этому казаки — опора всей армии; он не интересовался тем, что горячие слезы старух-матерей, оплакивавшие погибших сынов, будут служить ему проклятием; его не волновала судьба сирот, лишившихся родителей по его слепой вине. Он делал свое злое дело и чем дальше продвигались вперед, тем больше путь его украшался виселицами. Невинные жертвы, одна за другой, поднимались на эшафот...
Мы только что расположились по квартирам, и я с сотенным писарем занялся составлением отчетности, как в комнату вошел мой вестовой, казак Остриков, и доложил, что меня хочет видеть Косякин.
— Какой Косякин? — спросил я, — прапорщик?
— Никак нет! Отец его.
В комнате появился Косякин, лет шестидесяти старик, с большой бородой лопатой и смуглым, цыганским лицом. Из темных, усталых глаз текли слезы и седые усы, бороду...
— Ваше благородие, господин есаул, да что ж это такое, где же правда?
— В чем дело? — недоумевающе спросил я.
— Сына то моего приговорили к смертной казни вместе с Гуниным!
Если бы в эту минуту надо мной разорвался снаряд, или поразило громом, я не был бы так поражен и удивлен, как теперь, когда узнал такое необычайное известие.
— Откуда вы узнали? — спросил я его.
— Я сейчас был в штабе дивизии, приехал проведать, там мне и сказали, что сегодня состоялся суд и приговорили обоих к смертной казни. Что мне теперь делать? Свидание и то не разрешили... Господи, Боже мой! Помогите мне, ради Бога, ради всех святых спасите моего сына, он ни в чем не виноват...
Старик, как маленький ребенок, заплакал навзрыд.
Слезы, одна за другой, будто мелкие бриллианты, перескакивали с усов на бороду, с бороды на пол и, мягко падая, расплывалися в круглые пятна.
Да и как было не плакать!
Единственный сын, девятнадцатилетний мальчик, только что окончил кубанское реальное училище, сделался прапорщиком и, в заключение, шел на эшафот, как важный государственный преступник: изменник родине, или шпион.
Я так растерялся, что сразу не сообразил, как утешить старика, чем ему помочь и что делать; потом уже догадался увести его к командиру батальона, войсковому старшине Кольбикову и с ним обсудить этот тяжелый вопрос.
Кольбиков посоветовал Косякину немедленно ехать в станицу Хадыженскую, собрать стариков, чтобы представить Покровскому приговор с ходатайством о помиловании, или замене тюремным заключением, за подписью всех выборных от станицы.
Хадыженские казаки находились у меня в сотне, человек, вероятно, до семидесяти; я приказал им написать докладные записки с изложением той же просьбы.
Старик Косякин привез приговор, приехали делегаты от сбора, я собрал докладные записки, которые командир батальона тотчас же отнес в штаб, но все оказалось никчемным. Покровский был неумолим и ночью же несчастные были расстреляны в кустах за станицей, а наш батальон срочно выслали на позицию.
Представьте себе настроение той сотни, из рядов которой вырвали невинного казака и расстреляли?
Была ли охота, было ли желание идти в бой с той отвагой и решимостью, какая наблюдалась за несколько дней перед этим? Было ли доверие к тем начальникам, которые искренне стремились освободить Родину от диктатуры разбойников, но не завоевывать ее виселицами по примеру Покровского.
Нет! Не было ни того, ни другого.
Охоты не стало — шли в бой из-под палки, боясь наказания. Не пойдешь на фронт — повесят. Доверие к начальникам тоже пропало — мерили всех одним аршином.
— Были красные — рубили головы казакам, пришли белые — расстреливают казаков же! Где искать лучшее, где искать правду? Неужели на свете правды нет? — говорил мне один из казаков-хадыжинцев.
А сколько подобных Косякиных погибло по пути шествия Добровольческой армии, трудно учесть, ибо грязная работа травилась за кулисами контрразведок — не уступавших нисколько чека — куда строевой офицер и близко не подпускался, да тем паче, что и возмущаться то несправедливостями ему не полагалось.
25 сентября 1928года
журнал «ВК»
19-20-й номера
стр. 3
Комментариев нет:
Отправить комментарий