суббота, 7 сентября 2019 г.



35-я часть
журнал «Родная Кубань»
2009 год
Ф.И. Горб-Кубанский
На привольных степях кубанских

ЧАСТЬ III
Глава V

     Через два дня после Нового года, вечером, когда все в доме Тараса Охримовича сидели и безмятежно лузгали семечки, у ворот неожиданно залаяли собаки, и семья Кияшко увидела входивших в калитку трех мужчин, одетых по-праздничному. Впереди шел незнакомый человек с небольшой бородкой и коротко подстриженными усами. В руках у него была паляница хлеба, накрытая белым полотенцем. За ним шел с цепком в руках Гноевой Михаил, а еще сзади маленький и всем известный в станице плотник из иногородних Семеняк Афанасий, выходец из Харьковской губернии и живший в Старо-Минской уже лет двадцать.
     Всем стало ясно, что пришли старосты сватать Приську. Гашка была еще слишком молода.
     Для Приськи тоже этот визит был неожиданным: она ждала старост, как обещал Михаил, только после Крещения...
     Она вбежала в зал и стала поспешно переодеваться в праздничную одежду, вертясь во все стороны перед большим стоявшим у стены зеркалом. Следом за ней в зал вошла Гашка и начала подтрунивать над сестрой:
 — Напрасно прихорашиваешься, раз твой валенок остался на крыше, все равно замуж не выйдешь!
 — Чья б мычала, а твоя молчала, отойди к «греццу» (Прим: К черту) — И, желая чем-нибудь уязвить меньшую сестру, Приська добавила: — На губах еще мамино молоко не обсохло, а в воротах, с завязанными глазами, парубки целуют...
 — Тебя завидки берут, что тебя уже казаки не целуют, а только... — Гашка, не закончив фразы, застыдилась.
 — Иди отсюда, не галди, начинаешь мне указывать, с кем да что! Твое какое дело? «Не твой чемодан; кому хочу, тому и...» Вот еще посмотрим, за кого ты выйдешь; за того ли, за кого сейчас мечтаешь?
 — Выйдешь, выйдешь, — передразнила ее Гашка, — я ни за кого еще не думаю выходить, а если надумаю, то уж не буду так, как ты: «Хочь за старця, як бы не остаться», на городовиков не буду пялить глаза! — Она присела на корточки сзади Приськи и, скривив рот, пропищала: — Возьми меня, мой москалику, ржаного кваску отведать на Московщине!
 — Ты долго будешь выкаблучиваться, як порося на бичовци? — И Приська повела по комнате взглядом, выискивая, чем бы потянуть глупую цокотуху.
     Гашка отскочила к дверям и уже на пороге еще раз спросила:
 — Ты в лаптях тамбовских и венчаться будешь? — И после этого убежала в другую комнату.
     Пока сестры без всякой причины высмеивали одна другую, старосты, сбив в коридоре веником прилипший к сапогам снег, вошли в комнату, где сидела вся семья, налускавши на пол кучи шелухи от семечек.
     Тарас Охримович и в мыслях не допускал иметь зятя из иногородних. Встретил он вошедших старост молчаливым и легким рукопожатием.
     После предварительных фраз, вроде: «Одлыга началась; заметно потеплело, но снега еще много; только липнет к сапогам, как клей»; «Для озимой пшеницы плохо, если в январе оттепель будет...» и тому подобных не относящихся к делу слов. Семеняк начал:
 — Так вот что, Тарас Охримович! Нашему парубку приглянулась ваша старшая дочка, и мы покорно к вам обращаемся: отдайте Фросю за нашего Мишу! Батька его вы добре знаете, люди не плохие...
     В это время вошла к ним в комнату Приська; не подавая руки, сказала всем «драстуйте» и стала у дверей напротив Михаила.
 — Ага, вот и наша красавица появилась! — улыбнулся Семеняк и продолжал расхваливать жениха.
 — Что ж, люди, может, вы и не плохие; против этого я ничего не говорю, — сказал, не поднимая головы, Тарас Охримович, — да, по совести сказать, за городовика я не собирался отдавать свою дочку. Пусть хоть сто лет сидит в девках, но нарушать чистоту своего казачьего рода я не буду!
То напрасно вы такое подразделение делаете, Тарас Охримович, —  староста с бородой. — У него отец со своим родственником Настюковым какую большую аптеку на базарной площади построили, людей снабжают всякими лекарствами и другой торговлей занимаются. Живут хорошо, не хуже казака-хлебороба. А дядя нашего Миши, как вы знаете, служит полицейским урядником нашей станицы. Как же можно отказываться от таких сватов?
 — Да не в этом дело, — сурово сказал Тарас Охримович, — и я, и вся станица уважает Гноевых, как купца, так и другого, полицейского. И все, что вы сейчас говорили, сущая правда. Но я ни за что не отдам свою дочку за городовика, хотя бы это был генерал, адмирал, миллионер. Я лучше отдам за хромого, рябого, старого, бедного, но только за казака! И больше об этом не хочу и говорить...
 — Чем же я вас так обидел? — расстроено спросил Михаил.
 — При чем тут обида? Одно то, что ты иногородний, это уже обида для казака. Мало того что вы понаплыли сюда со всей Рассеюшки-матушки, мало того что начали коверкать по-своему наш быт и вековые казачьи обычаи, да еще и жениться на казачках захотели? Нет и нет! Добра от вас не жди!
     Приська, стоявшая у дверей, начала слегка всхлипывать.
 — А ты чого, бисового собакы дочка, хнычешь? Що, может, за городовыка замуж хочешь?
     Он совершенно не знал, что Приська и Михаил давно уже «кохаются».
 — Мне все равно, кто он. Я люблю Мишку и пойду за него! — неожиданно выпалила Приська.
 — Шо?! Та чи ты не сказылась? — И, повернувшись к старостам, строго сказал: — Идите с хаты подобру-поздорову, я говорить с вами больше не хочу. Все!
 — Старый! Ну, для чего ты гонишь людей с хаты? — вмешалась все время молчавшая мать.
 — Ничего, ничего, Ольга Ивановна, мы еще вернемся, — успокоил ее Семеняк, и все трое вышли из дома.
     На второй день Тарас Охримович пошел пешком на базар. Он и не догадывался, что уже многие знают о сватовстве Гноевого.
     Навстречу ехал на дрожках Савва Корж.
 — Шо, кум, за городовика дочку выдаешь? — спросил он, немного придерживая лошадей.
 — Кто вам сказал? — рассердился Тарас Охримович.
 — Да говорять, что вчера Гноевой был у вас со старостами.
 — Мало что был, не говела их бабушка. — И он молча пошел дальше, не оглядываясь и не простившись с Коржом.
     Не успел он пройти и десяти шагов, как шедший по другой стороне Падалка Софрон крикнул во все горло:
 — Драстуйте, кум! Шо, Тарас Охримович, с городовиками родычаться надумал?
 — И ты еще, бисова душа, гавкаешь?! — грубо выругался Тарас Охримович и, сердито надвинув на лоб папаху, пошел дальше.
     Проходил мимо двух мирно беседовавших между собою казаков и слышал, как один из них, кивнув головой в его сторону, проговорил:
 — Вот и он, как будто и добрый казак, а иногородних сватами хочет иметь...
     Этого уже Тарас Охримович выдержать не мог. Он переломил на колене деревянный цепок, с которым шел, выругался на чем свет стоит и почти бегом пустился назад, домой.
     В это время Приська вынесла свиньям помои и с порожним ведром возвращалась в хату. Тарас Охримович догнал ее у порога, грубо схватил за волосы и потащил в конюшню.
 — Ты что, паскуда, позорить меня вздумала? Со двора выйти нельзя, с городовиком поганиться вздумала? Вот тебе, на! На! — И он, схватив висевшие на стенке ременные вожжи, начал бить ее по чем попало.
 — Ой, батя! Ой, за что бьете? Ой, батя, простите! Ой, ой...
 — Вся станица смеется! Весь род наш запаскудила, сукина дочь! Убью стерву такую!..
 — Что вы, батя, делаете? — крикнул откуда-то взявшийся Петр и выхватил у отца вожжи.
 — Как, на батька руку подымаешь, сукин сын?!
 — Нет, батя, я не подымаю на вас руку, но Приська же не коняка, чтобы ее так лупцевать.
 — Не твое дело! Хочешь и ты получить?!
 — Батя! Я уже не парубок, а женатый, и поэтому и в хозяйстве, и в доме тоже мое дело.
     Тарас Охримович вытаращил глаза и с минуту не знал, на что и решиться. Приська тем временем скрылась в хату, залезла под кровать и притаилась.
 — Давай сюда вожжи!
 — Нате, хотите, бейте меня! Я мужчина, и мне не так больно будет!
 — И не посмотрю, что ты женатый. Смеешь мне еще указывать? Своего г... еще буду бояться? На тебе! — И Тарас Охримович стеганул Петра по плечу — раз, потом второй, третий.
     Петр стоял, не шевелясь, и ничего не говоря. Тарас Охримович кинул вожжи на землю и быстро пошел в хату.
 — Шо ты, старый, делаешь? Зачем свою родную дочь так избиваешь? — плача встретила его Ольга Ивановна.
 — Иди ты в... — выругался, как почти никогда при жене не ругался, он. — И ты против меня?
 — И шоб ты ему облупывся, зачем так говоришь? Тридцать пять лет прожила с тобою и не была никогда против, но как же мне не жаль свою «ридну дытыну»? Зачем так ей перечишь? Вспомни, что поп в церкви говорил: «Все люди братья, все одинаковы, все христиане».
 — А поп что, казак? Тоже иногородний, москаль! Почему нет у нас священников из казаков?
 — Может, ты станешь попом?
 — Ты что, смеяться вздумала? Мое дело — хвосты коням крутить, да хлеб сеять и басурманам башку рубить, если полезут к нам. А в ризу не нам, казакам, одеваться. Посмотри в святци, ни одного казака святого нет!
 — То-то же! Ты сам себе противоречишь, но не быть же нам, казакам, без церкви и священников?
 — То так, но за городовика дочку не отдам. Ни за что! Ты бы слыхала, как все надо мной смеются, со двора выйти стыдно теперь. Не отдам! В могилу загоню, а не отдам!
 — Воля твоя, но...
     Ольга Ивановна не договорила и глубоко вздохнула.
     Вечером у ворот Кияшко опять показались те же самые старосты, но Петр, выскочив за ворота, предупредил их, чтобы сейчас не заходили в дом, и рассказал, что было в конюшне с Приськой. Михаил, зло сверкнув глазами, сказал:
 — Ну что же мне делать? Ты же обещал мне поддержку в этом!
 — Обещал и не отказываюсь, но немножко обожди, несколько дней. — И Петр отвел Михаила в сторону, начал с ним разговор полушепотом.
     Решено было прийти снова после Крещения, и с другими старостами. Петр сам назвал двух, против которых вряд ли батько устоит, и сам обещал поговорить с отцом по-хорошему. Михаил ухватился за эту идею, все трое сейчас же вернулись восвояси, не заходя в дом Кияшко.

 * * *

     Накануне Крещения, на «голодну кутью», с утра никто ничего не ел, а взрослым в этот день даже и воды не разрешалось пить. Только вечером возвратилась Гашка из церкви и принесла в эмалированном чайнике «свяченой воды». Лишь испив ее, люди могли есть кутью.
     Но раньше Тарас Охримович влил часть святой воды в миску, взял кропило, вышел во двор и первым долгом окропил все четыре угла двора, затем сад; весь скот, кроме свиней и собак; все строения и колодец. Вернувшись в дом, он окропил стены и окна, иконы, одежду и каждому в семье помочил лоб. Тем временем Никифор тоже был во дворе и писал везде, где только можно написать, мелом большие белые кресты: на всех ставнях окон, на дверях, воротах, закромах.
     После этого, собравшись в зале, все встали перед иконами, кратко помолились и тогда лишь уселись за стол, на котором стояли сладкая кутья с узваром и постные с фруктами пирожки. Однако есть никто еще не начинал, а, приставив ложки к одной общей большой миске, молча ждали, пока отец договориться с морозом.
 — Мороз, мороз, иди кутью есть! — нарочито заглядывая в окно, начал Тарас Охримович неизвестно кем выдуманное зазыванье мороза. — Мороз, мороз, иди кутью есть! — повторил он опять после небольшой паузы. — Мороз, мороз, иди кутью есть! — повторил он в третий раз. — Не идешь? Ну и не ходи! И не морозь нас, ни пшеницы, ни телят, ни лошат, ни ягнят, ни гусят, ни курчат, ни качат, ни саду, ни огороду! Никого и ничего не морозь и больше не ходи к нам! — И, перекрестившись, выпил немного святой воды из стакана и дал другим. Все выпили по глотку принесенной из церкви освященной воды и начали есть кутью.
     Во время этой постной вечери Федька вдруг громко чихнул. Все с завистью взглянули на него.
 — Эй, сынок, значит, будешь самым счастливым из нас! — сказал, улыбаясь, Тарас Охримович. — Что же тебе подарить? Ведь у нас всегда так водилось, кто чихнет за вечерей на голодну кутью, что-то надо подарить. Ну вот: дарю тебе того лысомордого гнедого жеребчика, что летом рыжа кобыла привела, теперь он твой собственный, расти вместе с ним, не отставай! Ну и на тебе еще четвертак! — И он вынул из кошелька и дал счастливцу 25 копеек.
     Увидя такую небывалую щедрость батька, Гашка тоже хотела подделать чиханье, но у ней ничего не получилось; она только поперхнулась набранной в рот кутьей, под смех всех сидевших за столом.
     После ужина из всех домов станицы мужчины выходили во двор и стреляли из охотничьих ружей вверх, а у кого не было ружья, те стучали изо всей силы палками или кусками досок о ворота и заборы, изображая выстрелы. В наступавших сумерках поднимались такой грохот и стрельба, что казалось, будто происходит на широком фронте большой бой. Это называлось: «кутью провожать», потому что от самого Рождественского сочельника кутья в макитре на столике в святом углу не убывала.
     Гулять молодежи на улице против такого праздника не разрешалось, но крещенские гадания над миской с водой и у зеркал продолжались у девушек до полуночи.
     Когда все в доме легли спать и потушили лампу, оставив гореть лишь слабо освещавшую комнату лампаду, Ольга Ивановна прислонила к стоявшей на покути миске с кутьей деревянные ложки всей семьи, заметив предварительно, кому какая ложка принадлежит, и потом накрыла эту миску паляницей хлеба. Было поверье: чья ложка ночью перевернется, тот в этом году умрет...
     Когда все спали, Петр встал напиться воды, тихонько подошел к миске с кутьей и перевернул все ложки. Он вообще мало верил разным гаданьям и суевериям. Через несколько минут проснулась Приська и тоже захотела посмотреть на ложки под миской с кутьей. Она в ужасе всплеснула руками, увидев, что все ложки перевернуты. Со страхом и трепетом она поставила ложки опять так, как их ставила мать с вечера, и, перекрестившись, отошла, прошептав: «Не дай Бог такой напасти, всем сразу помереть...»
     В таком виде все ложки и оказались прислоненными к миске на следующее утро, к удовольствию всей семьи и к большому удивлению Петра.
 — В Крещенскую ночь, на какой-то неуловимый момент, вся вода превращается в вино; надо только успеть ее зачерпнуть в тот момент, — говорили в доме перед праздником.
     Но никто никогда не мог поймать такого момента превращения воды в вино, хотя любопытные пробовали в ту ночь воду десятки раз.
     Часа в три ночи, после церковного звона в большой колокол, началось так же, как и на Рождество, Великое Повечерие, а следом — заутреня и литургия, закончившаяся на рассвете. После литургии все духовенство и люди с хоругвями, крестами, хором певчих, при многозвучном трезвоне колоколов, вышли из церкви в ограду и стали служить крещенский молебен с таким же освящением воды, как и накануне вечером...
     У стен большой цементной, с железным частоколом ограды в несколько рядов стояли шеренги людей, выставив впереди разные сосуды с водою для освящения. Позади этих мирно стоявших с обнаженными головами людей переминались с ноги на ногу сотни мужчин с заряженными ружьями в руках. Между ними сновали сотни подростков, держа в руках и за пазухой по несколько голубей.
     При начале третьего пения тропаря праздника «Во Иордане крещаюшеся Тебе, Господи...», смолкший было трезвон грянул снова, сразу во все колокола. От стоявшей на колокольне группы мужчин поднялся белый голубь и взвился над толпой молящихся. Увидев первого белого голубя, подростки выпустили сотни голубей, взвившихся над оградой церкви со всех сторон. Тотчас же открылась ураганная стрельба из охотничьих ружей, заглушая и трезвон, и пение хора. Мальчишки с визгом и криком бегали вокруг ограды, присвистывая на выпущенных голубей и с интересом следя: «Полетит ли мой голубь ли голубка домой или заблудится?»
     Священники во главе крестного хода с хоругвями стали обходить и кропилом освящать расставленную вокруг церкви впереди людей  посуду с водою. По мере прохождения крестного хода толпа уменьшалась: все, забирая посуду с освященной водой, спешили домой. Стрельба начала утихать и потом совсем прекратилась. Голуби частью разлетелись в разные стороны, частью садились на высоких куполах церкви. Только трезвон с прежней силой звучно разносился с высокой колокольни.
     Стрельба из ружей, а в городах палили даже из пушек, и пуск возле церкви домашних голубей являлись символом того, что пришел в мир Богочеловек, Который будет крестить людей не только водою, но Огнем и Духом Святым. Духовенство не очень одобрительно относилось к стрельбе, но и не запрещало этого старинного обычая.
     Когда случалось, что на Крещение стояли сильные морозы и лед на речке был толстый и крепкий, то воду освящали прямо на речке.
Это называлось: «хождение на Иордань». Из вырубленных квадратных плит льда сооружали на речке алтарь, возле которого делали широкую прорубь во льду. Со всех церквей станицы духовенство с хоругвями, своими певчими, со всем народом шло крестным ходом одновременно к реке и там совершало общее Крещенское молебствие. Освящали воду в проруби, оттуда все черпали освященную воду для себя, на берегу стояла полусотня казаков с винтовками и во время пуска голубей давала вверх троекратный залп. Были смельчаки, которые, несмотря на мороз, раздевались догола, бросались в отдельную прорубь и окунались по три раза в момент троекратного пения тропаря, а затем бежали к своим саням по льду, укутывались в овечьи шубы и катили домой. Особенно прославился своим ежегодным купанием «во Иордане» восьмидесятилетний казак Белый, бывший гвардейцем еще в самом начале царствования Александра II и в честь царя-Освободителя носивший все время белые бакенбарды. И здоровее его в станице человека не было.
     В 1914 году на Крещение как раз была оттепель, и поэтому воду освящали в церковных оградах, а не на речке.
     Из дома Кияшко воду осталась святить Наталка, и поэтому она позже всех пришла из церкви. Тарас Охримович пришел первым и, пока все возвратились, взял сено, которое еще с Рождественского сочельника лежало на «покути» вокруг макитры с кутьей, вынес его во двор и роздал понемножку всем коровам, лошадям и быкам.
    Когда все собрались в комнате, он, как и накануне, окропил всем лбы «иорданской» водой, налил бутылку и закупорил, чтобы святая вода была в доме круглый год, а остаток из миски, в которой лежало кропило, вылил в колодец. Помолившись Богу, все сели за ранний обед, но первым долгом съели понемножку кутьи, а потом уже начали борщ с мясом и другие блюда.
     В праздник Крещения, так же как и на Рождество, весь день гудели колокола во всех церквях, и под звуки этого трезвона казаки заканчивали веселые Святки. У большинства хмель не выходил из головы от самого Рождества.
     Но и после Крещения работа не очень шла на ум, так как началась пора веселых свадеб — у родственников, соседей и знакомых.

* * *

     В первое же воскресенье после Крещения, после обеда, Ольга Ивановна, выглянув в окно, озабоченно сказала:
 — Смотри, Тарасе, кто к нам опять прибыл; и не пешком, а на линейке!
     Тарас Охримович подошел и остолбенел. Возле ворот стояла запряженная парой рысаков линейка, а в ворота опять входил Гноевой Михаил со старостами, но с кем?! Впереди шел его, Тараса, кум, Федор Кущ, с паляницей в руках, а сзади Михаила шел всеми уважаемый в станице торговец Аркадий Бородин. Все почувствовали, что против таких «старостив» отец выступать грубо не будет, это не то, что Семеняк, с которым Михаил приходил первый раз. Тарас Охримович побледнел и молча сел на лавку и, метнув суровый взгляд на Приську, опустил голову.
 — Ну, принимай гостей, кум, — снимая шапку и вежливо кланяясь, сказал Федор Кущ.
     Следом за ним вошли Бородин и Гноевой. Тарас Охримович молча поздоровался со всеми за руку.
     После обычного в таких случаях вступления Кущ прямо начал:
 — Верите вы мне, что я казак и зла вам не желаю?
 — Кто против вас, кум, что говорит, но ведь вы же пришли сватать не за себя мою дочку, а привели с собой городовика, — сказал Тарас Охримович, не поднимая головы.
 — Выходит, что я тоже не человек, — сказал смущенно Бородин, — ведь я тоже не казак.
 — Что вы, Аркадий Аркадьевич! — разом ответили и Тарас Охримович и его жена. — Вы очень даже добрый и нужный человек. Как можно говорить плохое против вас?
 — Так в чем же дело, что вы уперлись и не хотите иметь зятем такого хорошего парубка, как наш Михаил?
 — Уважать можно всякого доброго человека, но родичаться — это другое дело. Посудите сами: я казак, вся семья и весь род наш казачий, а отдам дочку за иногороднего. Появятся внучата, придут до меня в гости, будут называть меня дедушкой, а сами будут по-кацапски «чтокать», одетые в какие-то полосатые штанишки, с не нашей, не казачьей фамилией, и до семнадцати лет будут бояться к лошади и подойти... Вот моего Никифора Гришка, еще только пять лет исполнилось, а уже на буланом маштаке едет сам, и даже без уздечки, лишь придерживается за гриву и не боится. Вот этот — мой внучек, чистокровный казак, а то будет ни то ни се. Не хочу я, чтобы казачья кровь смешалась с городовицкой. Я по правде скажу: во всей станице я никого так не уважаю, как вас, Аркадий Аркадьевич, и вас кум, Федор Иванович, но... Приську за городовика не отдам. Лучше пусть за нашего Рябка выходит, чем за иногороднего. Вся семья моя этого мнения, спросите вон его! — И Тарас Охримович кивнул в сторону Петра.
 — Что ж, я скажу и без спроса, — ответил Петр, — и вот я что скажу вам, батя. Я прошу вас, не обижайте Приську, не отказывайте Гноевому Михаилу, я знаю, они кохаются уже давно, и лучшего жениха для моей сестры я и не желаю.
 — Что?! — с удивлением воскликнул батько. — Или ты шутить, или тоже потерял десятую клепку с головы? Давно ли ты клял всех городовиков, а теперь что?
 — То правда, клял и ненавидел, но все по глупости. В Ейске все городовики со мной обращались хорошо, и, пожалуй, лучше казаков... Притом многие иногородние те же люди, что и мы. Например, у меня в Ейске был добрый дядько по фамилии Корж, он городовик с Полтавщины, а у меня батько крещеный — Савва Корж, казак. Кто его знает, может, мы когда-то все были одними и теми же людьми. А разве все казаки хорошие? Забыли, что со мною хотели сделать Бощановский и Кавардак?
 — Здорово ты умничать стал, сынок. Смотри, чтобы твое умничанье через одно место не вышло. Смотри, чтобы городовики не оседлали казаков и не стали ездить, как на лошадях! Забыл, что покойный дидусь твой, царство ему небесное, перед своей смертью тебе говорил: «Не посрами казачье достоинство», шашку свою, добытую кровью у турка, тебе подарил, как знак казачьей гордости и незапятнанности. а ты что?
 — То так, — Петр немного замялся и поморщился, — но ведь мы же все-таки остаемся казаками, никто у нас этого звания не отбирает, а бабам разве не все равно, у кого ложки мыть и пеленки стирать?
 — Я от тебя, Петр, этого не ожидал. Пропало казачество, пропало! — И Тарас Охримович ухватился за голову. Потом взглянул в сторону старшего сына. — А ты, Никифор, тоже за городовиков стоишь?
 — Я не стою за них, но не сидеть же Приське всю жизнь в девках? Раз она любит Михаила, то что ж, пускай выходит за него. Она будет жить у Гноевых, а не вы или мы...
     В этот момент Приська подошла и грохнулась перед отцом на колени:
 — Батя! Родненький! Не обижайте меня! Я люблю Мишу, он мое счастье! Батя, я умоляю вас, не отказывайте ему!.. — И она залилась слезами.
     Ольга Ивановна стояла у печи и тоже вытирала слезы, но молчала.
     Кущ подошел к куму и взял его за руку, но тот выдернул ее и молча стал шагать по комнате. Его морщины еще более сдвинулись, и левая щека подергивалась.
 — Что, кум, вы уже и против меня, против всех?! Опомнитесь, Тарас Охримович! Я вам плохого никогда не собирался делать. — И Кущ гневно отошел от него.
 — Встань! — вдруг громко сказал Тарас Охримович все стоявшей на коленях Приське. — Закрутили вы мне голову, бисовы души. Выходи хоть за китайца, хоть за нашего Рябка, только, дочко, предупреждаю, не приходи потом ко мне с жалобами на свою судьбу!
     Приська вскочила и радостно поцеловала отца в щеку.
     Тарас Охримович молча подошел и взял у Куща паляницу. И молча же передал жене. Ольга Ивановна перекрестилась, поцеловала хлеб и, наконец, промолвила:
 — Ну, что ж, сваточки, помолимся Богу — и прошу к столу!
     Все сели и, по обычаю, запили магарыч. Тарас Охримович хотя по-прежнему был не в духе, но за столом чокнулся с Михаилом и выпил с ним...
     После этого каждый вечер Михаил приходил в дом Кияшко, но спать с Приськой не оставался, как это было в обычае у всех казаков, посватавших девушку, и, к удивлению всех, говорил, что у них до венца не разрешается спать с невестой.
     Петр однажды заметил ему:
 — А все-таки вы, городовики, глуповатые... Ваши думают, что, если лег с какой дивчиной, пусть даже и просватанной, то это значит, все дозволяется. Я со своей Дашей два года «спал», но до самого венца у нас ничего не было недозволенного...
     Каждый вечер Михаил приносил мужчинам бутылку горилки, женщинам сладкого вина, а ребятам, Федьке и Гришке, разных пряников и конфет. Скоро все в доме его полюбили и не говорили больше, что он сякой-такой городовик, к великому удовольствию Приськи. Только Тарас Охримович, хотя и выпивал принесенную водку, еще ни разу ему не улыбнулся и ничего не спрашивал...
     Перед самой свадьбой, когда Гноевой в сумерках шел к Приське, парубки подкараулили его у забора Тараса Кияшко, набросились и, схватив за горло, потребовали магарыча.
 — Так, даром, хочешь заграбастать нашу казачку? Давай сейчас же нам на полведра водки! Девка наша, и мы ее так не отдадим! Давай, иначе не видать тебе не только Приськи, но и света белого!
     Михаил знал, что хлопцы не шутят. Даже когда казак брал себе девушку с другого края станицы, то должен был парубкам ее края дать на магарыч, а с городовиком тем более они не будут считаться.
 — Пустите! — попросил он. Парубки выпустили его из рук, но стояли тесным кольцом вокруг него. — Конечно, вы, хлопцы, неправы, — примирительным тоном сказал Михаил, встав на ноги. — Была вашей Приська, надо было сватать, а теперь она будет моя, но, по правде сказать, чего мы будем ссориться? Нате, пейте на здоровье! — И он вынул и дал им на полведра водки четыре рубля.
     Парубки больше его не трогали, и он свободно ходил до Приськи в любое время дня и ночи.
     В конце января Тарас Кияшко и отец Гноевого сыграли свадьбу, но по-разному. У Кияшко в доме было все по казачьему порядку, а у Гноевого по-иному. Михаил не ездил с боярами, как казаки, а разослал специальные приглашения на свадьбу. Однако свадьба у него тоже была на широкую ногу, и после свадьбы родственники обеих сторон, казаки и неказаки, соединились вместе и тоже почти две недели «водили козу»: пили, ели и веселились.

(продолжение следует)

Комментариев нет:

Отправить комментарий