пятница, 23 августа 2019 г.

23-я часть
журнал «Родная Кубань»
2009 год
Ф.И. Горб-Кубанский
На привольных степях кубанских

ЧАСТЬ II
Глава XIII

     После суда Петра Кияшко перевели в общую камеру. До этого времени он ни с одним человеком, когда-либо сидевшим в тюрьме, не встречался и не знал, что такие люди существуют на свете. Теперь он увидел в этих сырых, непроницаемых для света стенах несколько десятков «арестантов», посаженных туда за самые различные преступления.
     Он совсем пал духом. Два дня ничего не ел, ни с кем не разговаривал, осунулся, похудел, все время лежал на нарах. Устремив неподвижный взгляд в какую-нибудь точку потолка, он часами не сводил с нее глаз, как будто старался рассмотреть в ней виновников своего горя. Где теперь искать правду? Как доказать, что он невиновен?
     Петр уже не сомневался, что это работа Бощановского, а два пьянчужки за деньги говорили все по его указке.
     Он все еще никак не мог понять, почему в его дворе оказалась спрятанной одежда Гасана. Как пропустили постороннего во двор их злющие собаки? Как мог оказаться его кисет, подарок Даши, в квартире Гасана? Он вечером, за три дня до убийства, потерял его около карусели. Но ведь Гасана там и близко не было, чтобы найти и принести кисет к себе домой, да и зачем? «Темная, запутанная история, — думал Петр, — но за что? Я дикую утку пожалел стрелять, когда ходил на охоту с Яковом Лебедь, а мне пришили убийство человека! За что меня разлучили навсегда с Дашей?»

     В углу на нарах кто-то тенором затянул:

Сижу за решеткой, в темнице сырой,
На воле вскормленный орел молодой,

     два других заключенных подхватили баритонами:

Мой грустный товарищ, махая крылом,
Кровавую пищу клюет под окном...

     Петр закрыл лицо руками и отвернулся в сторону, стараясь удержаться от рыданий. Песня наводила на него еще большую тоску и отчаяние.
 — Да ты, козаче, не журись! — сказал, присаживаясь к Петру, пожилой, с большими запорожскими усами, арестант, считавшийся старшим по камере. — Не журись! Разве ты один страдаешь и тоскуешь? Смотри сколько здесь таких же неудачников, как ты! — и он рукой показал на сидевших и лежавших в камере людей. — И не все они преступники, есть и попавшие сюда ни про что, ни за что.
 — Так вам и надо! — сердито сказал Петр. — Вы все тут городовики, вы заслужили этого, а я один среди вас казак, попавший без всякой вины.
 — Почему же мы заслужили, а ты нет?
 — Я казак, а вы городовики!
 — Зарядил, «городовик», «казак» — с усмешкой сказал его усатый собеседник, — ты и сам не знаешь, кто ты!
 — Как так не знаю? Я — кубанский казак.
 — Охотно верю, это так, а почему ты по-нашему балакаешь?
 — Как по-вашему? — сев на нары, удивился Петр. — Я по-своему, по-кубанскому, а вы, дядько, лучше не приспосабливайтесь к нашему языку, а болтайте по-своему, по-городовицки!
 — Ха! К вашему языку! — передразнил его усач. — Ты вот, козаче, скажи, кто твой отец?
 — Мой батько Кубанский казак.
 — А дед?
 — И дедушка казак.
 — А прадед?
 — Да что вы ко мне пристали, как репьях у Орышки до спидныци? Вы-то, дядько, кто такой?
 — Вот то-то и оно, что ты даже прадеда своего не знаешь, кто он и откуда, а я вот знаю.
 — Вы знаете моего прадеда? — усмехнулся Петр. — А кто же он был, как его имя?
 — Как его звали, не знаю, но одно точно знаю, что и твой, и мой прадед, оба походят с Украины, а мы с тобою потомки запорожских казаков, понял, молодой козаче?
 — Дуже забрехався, дядько. Мой прадед Кияшко Пантелей тоже кубанский казак, и никаких Украин до казачества не суйте! Я с Кубани и больше ничего не знаю и знать не хочу! Да и что может быть общего у меня, кубанца, с пришельцем чужаком, с иногородним? Фамилия-то ваша как? Иванов, Петров, Косолапов?
 — Моя фамилия Корж, а звать Васыль.
 — Корж? — удивился Петр. — Какой станицы? У меня крестный отец Корж Савка!
 — Я не из станицы, козаче, я из села Остапивка Полтавской губернии.
 — А почему же вы нашей фамилией называетесь, когда вы не из наших кубанских станиц, а из какой-то губернии?
 — Эх, друже, я вижу, ничего ты не знаешь, а говорил мне, что грамотный, — и Корж, похлопав его по плечу, начал рассказывать про разрушение Запорожской Сечи, про переселение запорожцев на Кубань и другое, чего Петр, действительно, не знал. — Разве ты не слыхал у себя в станице такой песни. И Корж вполголоса затянул:

Чорна хмара наступае,
Дрібний дощик з неба.
Розігнали запорожців,
Комусь було треба.
Ой годі ж вам, чорноморці,
Худобу плодити,
Запрягайте волы в вози
Iдуть на Кубань жыти...
Iдуть, ідуть чорноморці,
Назад ноги гнутця,
Ой як гляну в рідний край,
З очей сльозы льютця...

 — Знаю, знаю эту песню, — оживился Петр. — И парубки наши, и я сам не раз спивав эту песню. А мой дедушка Охрим и его дед Горобец, как соберутся, выпьют по чарке, заведут эту песню, и слезы у них с глаз начинают капать.
 — А почему же твой дедушка плакал, когда пел эту песню?
 — Не знаю.
 — Вот, друже, эта песня составлена нашими предками в то время, про которое я тебе сейчас рассказывал, когда черноморцы, в том числе и твой прадедушка, шли с Украины «на Кубань жыты». Все это было и все прошло. Больше не вернется. А знаешь, за что мне год тюрьмы дали?
 — Откуда ж я знаю; наверное, что-нибудь украли? — пожал плечами Петр.
 — Плохо ты обо мне думаешь. Нет! Никогда ничего чужого не брал! А арестовали меня за то, что с двумя своими хлопцами пел на бульваре песню «Думы мои, думы…»
 — Ну, дядько Корж, по-моему, в этом вы уж чепуху говорите! Не может быть, чтобы за песню в тюрьму сажали! Что-то не так. Да мы в станице без песен и одного часа не живем! В праздник и будни, на улице, в степи и дома, всегда у нас песни!
 — Я тебе говорю сущую правду, что посадили меня именно за эту песню, потому что она теперь запрещена. Ее составил великий наш поэт Тарас Шевченко.
 — Шевченко? — переспросил Петр. — Какой станицы? У меня в Старо-Минской остался друг, Шевченко Николай.
 — Опять станица! — усмехнулся Корж. — Неужели ты думаешь, что ваши станицы стояли вечно? Тарас Шевченко никогда на Кубани не был, и жил еще тогда, когда ваши станицы только населялись и назывались куренями с теми же названиями, что было и в Запорожской Сечи! И ваше войско, в котором был не только твой прадедушка, но и здравствующий ныне дедушка, называлось тогда не Кубанское, а Черноморское...
 — Совсем забили вы мне голову своими проповедями! У нас куренями называют сделанный на своей земле небольшой шалаш, обставленный камышом и покрытый соломой, чтобы летом было где прятаться от дождя. Как же вы говорите, что наши станицы назывались куренями? Хватит! А то и так в голове трезвон. Было это так или не так, но все это прошло. Сейчас я думаю только о том, что попал сюда совершенно напрасно, что мучаюсь душой и телом, сам не зная, за что. Забрали меня сюда, вероятно, за то, что я любился с одной девушкой и мешал кому-то.
 — Э, брось, браток, за дивчиной убиваться! — послышался голос с соседней нары. — Не беспокойся, не ты один тут кубанец, я тоже казак из станицы Новодеревянковской. Посадили вот тоже из-за бабы.
     Петр еще больше оживился и, повернувшись к нему, спросил:
 — С Новодеревянковской? А ваша как фамилия?
 — Я Павло Гармаш, честного роду казак, а вот попал.
 — А как же вы из-за бабы могли попасть сюда7
 — Э, что об этом говорить. Горячий я слишком был, вот что! А впрочем, это тебе, может, в науку будет, послушай! — Гармаш приподнялся на локте. — Молодым парубком любился я с одной гарной дивчиной, друг в друге душе не чаяли. Ну, пришло время, поженились мы и бесконечно радовались своему счастью. Она тоже, стерва, любила меня! Вскоре я пошел на месячный лагерный сбор в Уманскую. Думал, месяц не вернусь, а получилось так, что через две недели меня отпустили. Доктор нашел какую-то болезнь у меня, хотя это была его ошибка: никакой болезни у меня нет и по сей день. Ну, мне-то что, отпустили — радуюсь. Домой ведь! Как не радоваться, когда там жинка ждет! Май месяц, красота! Со станции Албаши, от станицы Новоминской двенадцать верст часа за два отмахал, спешил добраться до своей Новодеревянковской. У нас ведь не то, что у вас; железной дороги до нашей станицы нет... Уже смеркалось, поднялась луна... Не иду, а лечу по своей улице и думаю: «Вот обрадуется моя милая, ведь она совсем не ожидала меня сегодня. Вот праздник-то будет ей!» Вхожу во двор, собаки сразу узнали меня, не гавкают, лащатся. Смотрю, дверь в дом приоткрыта, тихонько вхожу. «Драстуй!» — никто не отзывается, никого в комнате, и кровать ее пустая! Где бы это она могла быть? Вышел во двор, иду в сад и, что же вы думаете? В саду под яблоней целуется моя цыпочка с каким-то мужчиной! В глазах помутилось у меня и думаю, не сон ли это? Но нет, это был не сон! Закипело мое сердце, задрожал весь, но креплюсь; стою за стволом другой яблони и наблюдаю, что же дальше будет? А месяц в это время так ясно осветил ее лицо. Потом они сели на траву. И вижу такое, что не желаю ни одному мужу видеть... Под фигурой незнакомца ее не стало видно... В тот же миг блеснул мой кинжал и пронзил насквозь обоих.
     Потом я покликал соседей, позвал полицейского урядника и всем рассказал подробно, как и почему я так сделал. Некоторые соседи защищали меня и говорили, что я правильно поступил, но суд присудил меня на пять лет заключения в тюрьме.
     Я сначала и не знал, кого убил. Не глянул сразу. А только позже, когда посходились соседи в сад, оказалось, что вместе с моей «горячо любимой женушкой» я приколол своего кума Заику Стефана. Жаль было этого человека, погорячился я тогда. Его-то я и не виню — он мужчина, казак. А ее, падлюку, ни капельки ни жаль. Сука ненасытная, месяца не прошло и не вытерпела, обезьяна бесхвостая! Теперь я уже ни одной красотке не поверю. Все бабы такие, ни одной нет на свете такой, чтобы всю жизнь исполняла то, что обещала под венцом! Твари бесхвостые! Если когда выйду на волю, никогда ни за что больше жениться не буду!..
 — Ну и получишь то, что твой кум Заика, — заметил Корж.
 — Нет, нет! Я и смотреть на них не буду, и ни до одной кумы никогда не пойду! Без этого не умру, — серьезным тоном сказал Гармаш. — А ты здесь печалишься и думаешь о какой-то крале, да еще и неповенчанной! — обратился он опять к Петру. — Она уже давно с другим...
 — Врешь! Моя не будет с другим, хоть и неповенчана! — обиделся Петр и даже привстал.
 — Ну чего взъерепенился? Я же про свою рассказывал, как все было; твоей ведь он не трогал, — и Гармаш отвернулся от него.     Немного успокоившись, Петр присел к нему и сказал:
 — У вас, дядько Павло, дело другое. Как бы там ни было, может, по-своему вы и правы, может, и другой так бы поступил, но вы знаете, что убили людей, и наказание вам законно. А я ведь и не помышлял о том, за что меня осудили. Я никого не убивал! Вот Васыль Корж... Хотя его, по-моему, тоже напрасно...
 — А меня вот за политику посадили, — послышался голос совсем молодого, лет шестнадцати парня.
 — Политику? — переспросил Петр. — А что это такое, побил кого?
 — Да нет! В Таганроге два незнакомых дядьки попросили меня, чтобы я разбросал на базаре какие-то напечатанные бумажки и дали мне за это 25 копеек. Ну, а мне-то что, взял и кидаю людям эти бумажки. Подошел городовой и забрал меня, потому что в этих бумажках были слова против самого царя, а я этого и не знал совсем. Я ведь неграмотный. Меня обещали отпустить, если я скажу, кто мне дал эти бумажки; но откуда я их знаю, тех дядей? Потом я с одним арестантом бежал, сели на пароход, что шел из Таганрога в Ейск, но меня жандарм опознал, когда уже подходили к порту, и вот посадили сюда. А того, бежавшего со мной арестанта, вероятно, не заметили, он спал на палубе...
 — А ты тоже за политику попал? — обратился Гармаш к цыгану, сидевшему в углу на корточках.
 — Та цыган известно за что сидит: кобылу украл, а жеребенка оставил, — пошутил кто-то.
 — Вот угадал, сущую правду молвил, наверное, у тебя Соломон за пазухой! — в изумлении, даже привстал цыган. — Лошатко-то меня и выдало. Кобылу я тихонько отвязал, сел и поехал, а лошонок лежал за яслями, и я его не заметил. Оно, наверное, дремало и не слыхало, как я отвязывал кобылу. Когда я отъехал, оно спохватилось по матери и начало так голосно ржать, что хозяин и проснулся. Батько и сын-парубок догнали меня верхами, да чуть еще и вилами не прикололи; спасибо, сын удержал батька, не позволил колоть, а привел к полицейскому. Ну и посадили. А разве я виноват? Лошатко проклятущее виновато...
 — А я вот тоже за политику, — отозвался другой цыган.
 — Как же ты попался? Какой организации? — заинтересовались некоторые.
 — Я сам себе организация.
 — Как так? Что же ты делал такое?
 — Ничего я не делал противозаконного. Сделал то, что позволяет нам наш король. Откусил своей бабе нос.
 — Ах ты, изверг! Какой же король может это позволить?
 — Наш, цыганский! Вы думаете, у нас своего царя нет? Или мы что делаем против законов нашего короля? — начал ораторствовать цыган. — Лошадей воровать разрешается нашим королем, только не дозволяется попадаться. А всякой жене, которая поступит так, как жена Гармаша, король разрешает откусить нос. И все сошло бы без хлопот, если бы это случилось с нашей цыганкой, а я связался на свою беду с вашей бабой. Она, правда, не была мне женой, а просто так... Потом нашла другого. Я и припомнил ей закон нашего короля, а меня полицейские схватили и посадили. Разве это правильно?
«Политикант» еще долго жаловался на такую несправедливость...
     Петр старался хоть на миг забыться, приспособиться к новой для него обстановке и поэтому слушал всякие были и небылицы. Но как только он отворачивался к стенке и засыпал, сразу же перед глазами всплывал образ Даши, родная степь, дом, парубки, девчата...
     В камере почти все были иногородними, приехавшими из других мест на Кубань, да еще конокрады-цыгане. Только Петр и Гармаш были казаки. Однако Петру все сочувствовали, ободряли, и, как ни странно ему было, в первую очередь помогали как раз те иногородние, к которым он питал сословную ненависть.
     Особенно полюбился ему полтавец Корж Василий, который часто повторял:
 — Не журись, козаче, не тоскуй! Правда всегда восторжествует. Ты будешь дома раньше всех здесь находящихся!
     Петр хотя и не верил этому, но все же ему становилось легче, когда он слышал такие добрые ободряющие слова. С большим удовольствием слушал он также рассказы Коржа о своих предках, и они жили очень дружно в камере...

(продолжение следует)

Комментариев нет:

Отправить комментарий