пятница, 22 мая 2020 г.

3-я часть
Владимир Куртин
Никанор Петрович Гур

Иногда ему казалось, что старик молчит, а молитвы шепчут сосны. Или, будто за стеной около сакли ручей журчит. Чудно было Гуру. Непривычно, но вместе с тем и хорошо. Какое-то новое чувство разлилось в сердце и потянуло желанием что-нибудь сказать Селиму, что-нибудь очень важное и хорошее. И то сейчас же. И когда услышал, что Селим мостит себе постель, решительно повернулся, встал и, подойдя к горцу, крепко пожал ему руку. И в тот же момент почувствовал, что сказал уже все.
— Вить вот? —  недоуменно почесал затылок.
Но горец понял, с чем к нему подошел казак, такой же старый, как и он сам, такой же, а может быть еще горший бездомник, как и он. И ответил Гуру так же трогательно просто и искренно:
— Останься тут... Кунак будешь... Брат будешь...
А Гуру только теперь пришло в голову, что он и не просил черкеса о ночлеге. Только теперь заметил, что у черкеса, очевидно, болят ноги, что борода его торчит из высохшей, цвета старого камыша, кожи, что вообще он выглядит много старше его, Гура, уже подошедшего к 68-й весне. Но, кто бы знал, почему Гур воздержался от расспросов, молча скинул черкеску и улегся спать.
В горах загудел ветер. Зашумели сосны. Затарахтело по крыше сакли. От догорающих головешек по стеле плясали красные пятна...
— Н-да... видать и его жизнь была не сладкая...

* * *

В этом году весна в горах наступила рано. Весна в горах — это не радостная улыбка пробудившейся от спокойного зимнего сна красавицы степи. Не мужественно величавая проба набряклых мышц богатыря леса. Не ленивая дрема нежащихся в Камышевых перинах меланхолических плавень. Это грозные, все разрушающие конвульсии внезапно очнувшегося от сна Титана Святогора. Трагическая схватка вечного льда с извечным солнцем. Это стихийно бурный скок природы из состояния «мертвого» покоя в животворящую динамику «жизни».
Ночью прокатился первый подземный гул — глухой, едва уловимый, но такой жуткий, необъяснимый, неопределенный, что у Гура щемящей тоской заболело сердце и он проснулся.
— Савельич, что это?
— Горы будятся...
Гур опять улегся, но теперь явственно услыхал, что в горах действительно что-то происходит. Что-то неладное, чего он еще никогда не слыхал. И это новое, никогда не испытанное впечатление вызвало у него новое чувство тревоги...
— Нет... уж я посижу, Савельич... Да огонь разведу. С огоньком то удобнее.
— Да ты не бойся. Горы будятся. Лед лопается, — спокойно объяснил Селим.
— Да уж так, значит, горы будятся и мне не спится… Да уж и выспался. Много ли старому нужно? А вот и ты не спишь... Прям дело, чего не спишь, Савельич?
— Душа болит, Гур, — тихо, серьезно ответил Селим, приподнявшись на локтях и задумчиво установившись в угольки, которые раздувал Гур...
— Али грех какой носишь? Вот и я... Бывало под пьяную руку, тяпнешь по зубам старуху... А теперь, как вспоминаю, жалко... И просил ее: «прости мне, старому кобелю, Анюта!». Дык, где там?! За целый месяц ни слова! Так и померла, не простила.
— Я не бил жену.
— Али чью жизнь на душу принял? — шепотом спросил Гур, осмотревшись прежде по сакле.
Черкес не ответил. Гур подвинулся к нему поближе и, ковыряя старым шомполом в угольках, строго секретно зашептал:
— Вить вот со мной какой случай случился. Взяли это мы мост через Кубань — самые старики да мальчишки (казаки то все в добровольцах у кадетов были). Товарищи по лесу рассыпались... Бегу это я от дерева к дереву, а пули так и свистят, так и свистят... А я, вишь, за деревьями хоронюсь. Када глядь, а на одном дубу два товарища... Прижукли, хоть бы што, а я второпях: бац в одного, бац в другого, а они — шлеп, шлеп наземь. Подбежал к ним, смотрю, а они трепыхаются, трепыхаются, трепыхаются, словно куры, когда им головы топором отрубишь. И ничуть мне их не было жалко. Сердце то у меня тогда злее, чем у змеи подколодной было... А после жалко было...
— В бою убил — Аллах простит... нет греха...
Гур почесал под шапкой...
— Знаю я, что у ваших там так, а кто ж его знает, как у нас?
— Наверное, и у вас так, — убежденно ответил Селим, внимательно слушавший Гурову исповедь.
— Ну, да там увидим. Я умирать то еще не собираюсь. Делов еще много. Вот как згарнизуются там наши, опять вдарим! Выгоним чертей музлатых в Рассею...
В горах (Гуру показалось над самой саклей), что-то ухнуло. Громом прокатилось эхо. Гур вопросительно глянул на Селима.
— Глыба льда в снег упала.
— Над нами?!
— Нет, далеко это... в горах.
Гур опять присмирел. Обвел глазами низкий, закопченный потолок:
— Вить — вот, где живут? Это тебе не Темижбек!

* * *

Начало светать. Селим, уткнувшись в коврик, молился, а Гур, накинув на плечи бурку, потихоньку вышел из сакли. В котловине лежал туман, в котором недвижно, высокими призраками темнели пихты. Послышалось блеянье овец. Гур сразу повеселел.
— Вить вот, говорил я!
Почти в такой же сакле, в какой жил Селим, Гур нашел десятка полтора овец с ягнятами. Быстро смотался за макитрой и принялся доить овец. Возвращаясь с полной макитрой молока, столкнулся с мальчишкой, лет 15-ти, который вел козу. Коза и мальчишка молча вылупили глаза на Гура.
— А ты чей будешь малыш? — свойски спросил его Гур.
Мальчишка, с тем же выражением величайшего удивления, смотрел на незнакомого старика и молчал:
— Бельмес? — опять спросил Гур.
Мальчишка что-то залопотал и потянул козу к ущелью.
— Ну, грец с тобой! Иди!
Вернувшись в саклю, Гур вскипятил молоко, разыскал на полочке чашки.
— Изволь, Савельич, молочка... Поторопись. Хотишь, я тебе хлеба накрошу?
И не дождавшись ответа, раскромсал краюху хлеба в обе чашки.
— Твои, что ль, овцы, Савельич?
— Мои.
— Кто ж их стережет?
— Ибрагим.
— Это тот, что козу провел?
Селим утвердительно кивнул головой.
Когда Гур, управившись с завтраком, вышел из сакли, солнце уже било в льдистые лысины гор, играясь и переливаясь в них всеми цветами радуги. В горах, выше аула, что-то ухало, шипело, ломалось... Что-то тяжко падало, с треском рассыпалось, скрипело... То будто снаряд разорвется — загрохочет стократым эхом, и не успеет еще угомониться эхо, как разом в сотнях мест будто гром ударит и тогда от сшибающихся гула, взрыва и эха задрожит земля, посыпятся с утесов камни, жутко зашуршат глыбы льда, напирая одна на другую, врезаясь одна в другую, сползая в глубокие утробы ущелий. То вдруг в эту оглушительную неразбериху вольется новый звук, непохожий ни на что. Тихий, лицемерный... Но потом, с ужасающей быстротой, разрастается, будто миллионы катков мчатся по твердой, не накатанной целине, и лавина, начавшись небольшим комом, катясь со снежных вершин, прыгая с утесов, чудовищно быстро увеличиваясь, дробит скалы, сметает лес, оставляя за собой широкие оголенные дороги смерти и разрушения. А выше содрогающихся и клокочущих эхом гор с ясно чистого неба улыбается солнце.
Пришибленный страшной работой горной весны, стоял Гур среди котловины, шамкая бородой, озираясь, прислушиваясь, как горы сбрасывают с себя снежно - льдистые покровы, и только повторял:
— Вить вот страсти! Вить вот страсти!
Задрав вверх бороду, смотрел через ноздреватые утесы на ослепительно белые шапки гор и чувствовал себя таким маленьким, беспомощным, никчемным, что в сердце рождалось желанье завыть по-собачьи — от досады ли, от сознания ли своего бессилия, своей подчиненности грозной природе, или от обиды, что вот он, Никанор Петрович Гур, природный казак, царь полей и прикубанских кучугуров, неограниченный и мощный владыка степей и плавней, здесь, в горах, не значит ровно ничего.
Гур поспешил в саклю.
— Вить вот страсти! Прямо светопреставление! А ты, чево не выходив?
— Не могу, ноги болят... Никуда не годятся, — отозвался Селим, почесывая замотанные тряпками ноги.
— Да покажи мне их, а то я вчера и забыл посмотреть.
Черкес послушно размотал тряпки. Гур внимательно смотрел на его ноги. Щупал и притискивал пальцами жилы. Покрытые толстым бреднем сине-багровых жил и огненно-красными наростами, по форме похожими на грибы на коре старого дуба, ноги Селима, действительно, никуда не годились.
— Да, дело г...о, — установил Гур. — Дюже свербят?
— Дюже.
Гур учащенно зажевал усами.
— Вот когда мы камыш на Кубани бьем осенью, у многих вот так бывает... Только бы найтить... Ничего, Савельич, поищу. Как рукой снимет...
В этот момент просвистело что-то над саклей, шлепнулось и зашипело, точно первый блин на разогревшейся сковородке.
У Гура заныло под ложечкой, как во время ураганного обстрела, когда Гур лежал перед мостом под лопающимися в воздухе, на земле и в земле большевицкими снарядами.
 — Снег тает, — объясним Селим.
— Уж лучше бы выйти, Савельич (Гуру и в сакле не сиделось). — Я тебя поведу, а ног ты не чеши.
Натянул Селиму на ноги свои «запасные» чулки. Повел из сакли Селима, который левой рукой обнял Гура за шею, а правой опирался на костыль. Вышли. Уселись у стенки сакли. Греются. Молчат, жмурясь от яркого солнца. Но Гур не умеет долго молчать, затараторил:
— Савельич, а что сюды большевики не придут? Еще вчера хотел спросить, да забыл.
— Наши внизу на всех дорогах.
— Это — якши... А чево ж ты внизу, в ауле не живешь? Вишь, какой?
— Я тут родился, тут умру... Я всегда тут жил.
— А- а? А внизу ваших войсков много?
Селим что-то пробормотал.
— Вить вот говорил я, что казаку, окромя на черкеса, не накого надеяться! Калмыки еще... Ну, да они все то ж, что и донцы, — тоже казаки... Дык, нет! Спряглись с чертьми. Какой же это у казака мужик союзник!
Гур энергично сплюнул.
— А зачем казак помогал мужику? — горько, не глядя на Гура, сказал Селим.
— Када? — повернувшись к нему, вспылил Гур.
— Когда вместе с урусом жгли наши аулы...
Селим говорил тихо и будто нехотя. Гур нетерпеливо комкал бороду, но не перебивал.
— Загнали нас в горы... а потом и к морю... как ваших сейчас... Сколько наших тогда через море в Турцию ушло... Мальчиком тогда был, хорошо помню. Как баранту нас, детей и женщин, к морю гнали. Мущины отдельно шли... Тогда я потерялся от своих. Как зверь в горах жил... После вот эту саклю тут себе построил... И много думал, и много молился... Душа болит, а зачем болит?
Черкес Селим давно уже так много не говорил. Казак Гур давно уже так долго не выслушивал другого молча. Длинный и тощий Селим от усталости низко опустил голову. Руки безжизненно свесились через колена, а глаза, покрытые корой семидесятилетних страданий, горьких, неотомщенных обид, суровой неправдой, болью подломленной, но не сломленной гордости, потускнели. Потухли в них и те две искорки, что в то время, когда Селим говорил, бегали по недосягаемым вершинам привычной, родной картины снежных гор. Коренастый, но поджарый на ногах Гур, вначале вскочивший было со своего обрубка и нетерпеливо комкавший бороду, к концу Селимовой речи опять сел к нему, участливо положил левую руку на его согнутую спину, а правой зажимал в кулак и опять распускал свою не широкую и не очень густую бороду.
Казалось, Гур обдумывает про себя то, что потом скажет вслух. Но это было не так. Пока Селим говорил, Гур думал то, что говорил Селим. Кончил Селим. У Гура его мысль была уже в его взъерошенных усах.
— Вить, вот ты какой, Савельич, — начал он сейчас же, как только замолчал Селим. Растравил свое сердце, как шкрабутин-травою и у меня горько на губах стало... Дык разве же это казаки своей волею - охотою делали? Разве ж ты забыл, как мы сперва с вами жили? Вы у нас коней, аль быков за Кубань угоните — мы у вас коней, аль баранту сопрем. Наш казак на ваших джигитов напорится — ему концы. Ваш к нашим попадется — ему сырая земля кланяется... А кунаками были. В гости один к другому ездили. Чево нам было делить-то? А потом, как навалились на нас всякие там Засы да Самсоны из России, как порасхватали нашу и вашу землю какие то там дворяны да тавричаны, как стравили нас, как кобелей, так уж никаким каком расцепиться не могли.
Гур подождал, пока угомонится гул от срушившейся где-то недалеко глыбы снега, и, перебирая пальцами по Селимовому колену, продолжал:
— Вить, вот ты, брат, говорил, что тогда много ваших в Турцию ушли... А что они, вернулись оттуда, али нет?
— Нет..., мало.
— Зачем же вы помогали русским против своих же братов воевать?!
Селим по-волчьи вскинул на Гура вспыхнувшие зенки, но сейчас же опять опустил голову.
— Вить и ваши войска на фронте были! Добровольцами даже шли! Потому, в лапах у кацапов были... А нас-то на Кубань кнутами гнали. Вить вот Кавкаев, Усть-Лабинцев да Григориполисцев и сейчас «кнутобойцами» дразнят. А нас «горюнами». А вот теперь мы с тобой — обои равны. Ну, не беда — как згарнизуемся сами, без мужлаев, опять вдарим... и заживем. А ноги то тебе я подлечу. Снадобья такие знаю. Так ли, Савельич? — похлопал он Селима по согнутой спине. — А кто  ж тебе обед стряпает?
— Ибрагим.
— Дык што ж он могет? Пойдем в саклю. Уж я чего-нибудь сварганю... Галушек наварю.

* * *

Уже три недели живет Гур у Селима. Привык к горам и очагу. Освоился. Ожидал казаков, твердо веря, что они там «гарнизуются» и, не сегодня-завтра, опять «вдарят». И потому, каждое утро, прежде чем отворить овцам ворота, чутко прислушивался: не гремят ли там, внизу, пушки. За все три недели только один раз видал красноармейцев. Черкесы захватили их где-то целый взвод и пригнали в аул. Было это рано утром. Гур и Ибрагим только что управились с овцами, слышат с горы будто кони спускаются. Ближе и ближе. Ибрагим разобрался.
— Наши, — говорит.
Вышли навстречу. Впереди два конных черкеса, а за ними, по два в ряд, шкандывают товарищи. Не утерпел Гур. подошел ближе и от всего сердца выругался:
— Всем вам так будет, чертям патлатым! Тьфу... вашу мать!
Сторонятся товарищи, косятся. Задние черкесы подровнялись.
— Куды вы их, братцы?
Скалят зубы черкесы. Один что-то показал плетью. Засмеялись все. Смеется и Гур.
— Кубани кланяйтесь! — крикнул он товарищам в догонку.

(продолжение следует)
август 1936 года
журнал «Вольное Казачество»
№ 203
стр. 3-7

Комментариев нет:

Отправить комментарий