5-я часть
Владимир Куртин
Никанор Петрович Гур
* * *
Из аула еще пастухи пришли, пригнали овец. По вечерам теперь уже дымилось в каждой сакле. Звонко отзванивали голоса перекликающихся пастухов, меланхолически насвистывала зурна. Блеяли овцы. Неприхотливая пастушья жизнь текла своим чередом.
Гур свойски ухаживал за больным Селимом, рассказывая ему по ночам о всякой всячине. Но больше о том, как они, Темижбекцы с Кавказцами, восстание против большевиков поднимали. Как после вышибли большевиков за Кубань, к Армавиру. В этих боях и событиях он сам принимал непосредственное участие. Был, в числе других стариков, их инициатором и организатором и потому, знал их по минутам, со всеми, даже и незначительными, деталями. Но о всей сложной, гигантской борьбе казачества с большевистской Россией имел весьма смутное, а часто и неверное представление. Сам большевизм ничего нового в его отношение к русским не внес. Большевик, меньшевик, кадет или просто иногородний его станицы — для него были одинаково равны, одинаково неприятели. Он видал, что добровольцы вместе с казаками против большевиков, но объяснял это просто тем, что они — добровольцы — «паны и помещики». И был убежден, что они — паны и помещики — бьются только за свое панство и за свою землю. И только до тех пор, пока опять завладеют и тем и другим. А он сам, Никанор Петрович Гур, казак станицы Темижбекской, у которого под боком лучшая земля была собственностью «тавричан», зубами перегрыз бы глотку каждому, кто бы сказал ему, что эта земля, в которую ничком уткнулись седые казачьи бороды, Которая орошена невинной кровью их малолетних внуков, будет опять «тавричанская».
Уходили казаки на фронт и возвращались ранеными с фронта. Голосили по станице за убитыми, собирали для войска хлеб, сено, коней, скот, холст... взамен за «квитки». Рассказывали казаки о победах и поражениях, о наступлениях и отступлениях...
Все это он понимал ясно, определенное: война. Даже когда вынужден был оставить свою родную станицу, дом, имущество и отступить за Кубань, — понимал: война. Когда бесконечными колоннами потянулись к горам донцы, кубанцы, калмыки, а за ними и перед ними шли обозы с женщинами, детьми, стариками и домашней рухлядью, и тогда Гур не подозревал еще трагического конца. И тог да еще ему было все ясно: соберемся в горах (или «там»), згарнизуемся и опять «вдарим». Опять погоним... Не особенно жалел он и свою станицу, и свое, оставленное на разгром иногородним, имущество. Не мучило его и то, что остался сам, без сыновей, без станичников. В горах, у случайного горца, чувствовал себя гостем, пока там сыны «згарнизуются»... А потом вернется и все поправится. Но когда он услыхал, что вся армия сдается — этого он понять уже не мог. Эта весть вышибла у него ту твердую подпору, на которой и при наличии которой все эти отступления, бедствия и поражения — лишь случайные, поправимые явления. — Теперь было не то... Теперь... теперь было... Было Гуру так, что схватился бы за голову, завыл волком и закружился по горам, пока не свалился бы в какую пропасть...
Каждое утро, убрав саклю и накормив Селима, Гур с винтовкою и всеми патронами уходил в горы. Забирался на какой-нибудь шпиль, с которого, через лесистые вершины, видно было вплоть до тонкой, мглистой линии правого берега Кубани, видна была долина, по которой отступала казачья армия, и часами, не двигаясь с места, прислушивался: не загремят ли пушки, не защелкают ли меткие выстрелы, не разольется ли по кавказским трущобам лихая казачья песня, не замелькают ли красные башлыки и белые кубанки его родных Темижбекцев... Но все было тихо... И когда вечером, усталый, голодный подсаживался он к огню, безнадежно махал рукой на немой, участливый вопрос Селима.
— Вить это ни на что не похоже!
Но все проходит на этом свете. Прошли и долгие, тяжелые дни бесплодного ожидания, когда Гур, едва волоча ноги, возвращался к Селиму с привычным уже отрицательным ответом.
Однажды, когда Гур, сидя под накривленной бурей сосною, бездумно переводил взор с одной вершины на другую, услыхал далекие, едва уловимые раскаты. Гудит глухо, тупо, точно далеко - далеко, по ту сторону горизонта, собирается гроза...
Но Гур знал, что это не гроза. Знал, что там, где-то в котловинах и долинах идет бой...
— Наши пришли! — крикнул Гур и камнем покатился вниз... Сердце готово выскочить. В глазах радуги пляшут... Не замечает, что плачет. Не видит, как одна за другой крупными, росными каплями падают с бороды слезы... Вломился в саклю.
— Савельич, наши! (Бросил патроны). Наши! (Винтовку в руках держит). Да ты что? Аль помер? Наклонился...
Острая Селимова борода торчит вверх. Глаза закрыты. Руки на груди в широких рукавах черкески...
Выпростал Гур руки — теплые еще. Дунул в лицо.
— Савельич, слышишь, наши пришли!
Прошептал что-то Селим ввалившимся ртом, но глаз не открыл.
— Кончается, — заключил Гур. — Отходную сам себе читает... Наклонился к самому рту.
— Прости мне, братец, ежели што...
Тонкие, пожелтевшие пальцы Селима задвигались, будто ищут что-то. Гур потихоньку взял их в свою руку и почувствовал, как пальцы едва ощутимо стискивают ему руку...
— Прости, братец, — заплакал Гур. — А как тебя положить то: на восход, аль на запад... Ты чуть пальцем покажи...
Селим опять что-то прошептал, но опять на своем языке.
— Ну да все равно: хуть так, хуть так...
Всхлипывает Гур: в раю будешь. Бесприменно. Пришедь ты там, к Аллаху или Мухамеду, а они и скажут: иди ты, Савельич, ровно в рай, потому сызмальства мучился...
В саклю вошли черкесы. Шепчутся, на Гура посматривают.
— Должно родня, — подумал Гур и вышел из сакли. — Чего ж им мешать: у всякого свои порядки...
Отыскал Ибрагима: — Иди с дедом простись... Я овец стеречь буду.
Ходит Гур за овцами, а сам все на северо-восточную сторону посматривает, да прислушивается.
— Гудет... где бы это могло быть? Под Майкопом, али под Армавиром? Должно быть... Вить, вот говорил я, что все это брехня? А Селим (Гур первый раз назвал его настоящим именем) готов... Не сладкая его была жизнь: ни на земле, ни на небе... Просом только и довольствовался... А все это большевики тогдашние наделали... А нам-то с ним делить было нечего.
От гор поползли тени. Потом солнце неожиданно свалилось за снеговые громады. Козы, общипывая кустарник, плутовски посматривали на нового чабана, как бы спрашивая:
— Когда ж ты нас поведешь домой?
Овцы, раскорячив задние ноги, уже не паслись, а без толку бегали с места на место, обнюхивали траву и чхали...
Когда Гур вернулся, Селима в сакле уже не было. Не было и его бедного имущества. Чужим, ненужным, почувствовал себя Гур в пустой сакле, где сиротливо лежали его сумы и винтовка. Достал из сум спички, поджег лучину... На крыше заголосил сыч. Вышел Гур, запустил в него камнем:
— Ить, проклятый, и без тебя в печенках скребет!
Сыч перелетел на сосну и опять начал свое противное, зловещее:
Тук! Тук!
Досада взяла Гура.
— Погоди ты, черт лупоглазый! — Снял винтовку, прицелился и выстрелил. Заахало эхо, разбившись на сотни ночных подголосков, — стихло...
Опять хлестнул тонкий, тоскливый крик:
Чууук!
Плюнул Гур, хлопнул дверьми и затворился.
— Чует мертвеца, проклятый.
Сел. Расшнуровал сумы. Пересчитал «романовки». Осмотрел вещи. Опять все сложил. Посмотрел по сакле. Подсунул руку под шапку, долго почесывал плешь.
Огонь, будто пришибленный пес, противно заискивающе лижет кирпичи очага- По потолку снуют пугливые тени.
Гур неспокоен. Место, на котором лежал Селим, кажется черной, глубокой могилой, в которую его толкает сыч своим выворачивающим душу, тошным:
Ту-ут! Ту-ут!
Поднялся. На пальцах обошел «могилу». Потихонько отодвинул задвижку и выскочил...
В ноги уткнулся Селимов пес и жутко завыл:
— Что, нету Селима? — погладил Гур пса и пошел к пастухам: — Пересплю у них эту ночь...
Похоронили Селима. Черкесы начали косить траву. Рассказывали, что армия сдалась большевикам на побережье, но что много казаков скрылось в горах и с генералом Фостиковым повели опять наступление. Вот ихний-то бой с большевиками и слыхал Гур. Рассказов было много, но всяк рассказывал по-своему. Гур не знал что делать. Идти к Фостикову самому не решался. Да и не знал, куда идти, как идти. А расспрашивать о таких вещах по пути опасно. Как раз напорешься на такого, что, вместо отряда Фостикова, — в чеку направит.
Днем за овцами ходил. Чирики ребятам шил. По вечерам у них в «кунацкой» сидел. Баранину ел. Только ребята, как ребята. Одним словом — молодежь. «Гы-гы», да «га-га»... И подтрунивают еще. А Гур этого не любил. Сердился.
— Вить вот, черти гололобые! Я им дело, а они все зубы скалят... хахары...
Скучно было Гуру без Селима. Придет в саклю, посидит-посидит, и опять выйдет. Сядет около сакли на обрубок. К нему сейчас же Алай, пес Селимов, придет. Уляжется около ног.
— Что, скучаешь, Алай? — спрашивает Гур, глядя на его кудластую голову. — Вот и мне скучно, а что ж поделаешь? Хоть круть-верть, хоть верть- круть... Кругом шестнадцать... Сынов бы только найтить… Ну, да ничего: вот соберутся наши… Хвостиков-то им уж наступил на хвост... Погоди, и до головы доберется...
И так рассказывает Гур псу Алаю все, что думает. Привязался к нему пес. Куда бы Гур не шел — Алай с ним.
— И на Кубань со мной пойдешь... Пойдешь, Алай?
Алай умиляется, лижет Гуру руки, а то и самую бороду.
* * *
(продолжение следует)
сентябрь 1936 года
журнал «Вольное Казачество»
№ 205
стр. 1-8
Владимир Куртин
Никанор Петрович Гур
* * *
Из аула еще пастухи пришли, пригнали овец. По вечерам теперь уже дымилось в каждой сакле. Звонко отзванивали голоса перекликающихся пастухов, меланхолически насвистывала зурна. Блеяли овцы. Неприхотливая пастушья жизнь текла своим чередом.
Гур свойски ухаживал за больным Селимом, рассказывая ему по ночам о всякой всячине. Но больше о том, как они, Темижбекцы с Кавказцами, восстание против большевиков поднимали. Как после вышибли большевиков за Кубань, к Армавиру. В этих боях и событиях он сам принимал непосредственное участие. Был, в числе других стариков, их инициатором и организатором и потому, знал их по минутам, со всеми, даже и незначительными, деталями. Но о всей сложной, гигантской борьбе казачества с большевистской Россией имел весьма смутное, а часто и неверное представление. Сам большевизм ничего нового в его отношение к русским не внес. Большевик, меньшевик, кадет или просто иногородний его станицы — для него были одинаково равны, одинаково неприятели. Он видал, что добровольцы вместе с казаками против большевиков, но объяснял это просто тем, что они — добровольцы — «паны и помещики». И был убежден, что они — паны и помещики — бьются только за свое панство и за свою землю. И только до тех пор, пока опять завладеют и тем и другим. А он сам, Никанор Петрович Гур, казак станицы Темижбекской, у которого под боком лучшая земля была собственностью «тавричан», зубами перегрыз бы глотку каждому, кто бы сказал ему, что эта земля, в которую ничком уткнулись седые казачьи бороды, Которая орошена невинной кровью их малолетних внуков, будет опять «тавричанская».
Уходили казаки на фронт и возвращались ранеными с фронта. Голосили по станице за убитыми, собирали для войска хлеб, сено, коней, скот, холст... взамен за «квитки». Рассказывали казаки о победах и поражениях, о наступлениях и отступлениях...
Все это он понимал ясно, определенное: война. Даже когда вынужден был оставить свою родную станицу, дом, имущество и отступить за Кубань, — понимал: война. Когда бесконечными колоннами потянулись к горам донцы, кубанцы, калмыки, а за ними и перед ними шли обозы с женщинами, детьми, стариками и домашней рухлядью, и тогда Гур не подозревал еще трагического конца. И тог да еще ему было все ясно: соберемся в горах (или «там»), згарнизуемся и опять «вдарим». Опять погоним... Не особенно жалел он и свою станицу, и свое, оставленное на разгром иногородним, имущество. Не мучило его и то, что остался сам, без сыновей, без станичников. В горах, у случайного горца, чувствовал себя гостем, пока там сыны «згарнизуются»... А потом вернется и все поправится. Но когда он услыхал, что вся армия сдается — этого он понять уже не мог. Эта весть вышибла у него ту твердую подпору, на которой и при наличии которой все эти отступления, бедствия и поражения — лишь случайные, поправимые явления. — Теперь было не то... Теперь... теперь было... Было Гуру так, что схватился бы за голову, завыл волком и закружился по горам, пока не свалился бы в какую пропасть...
Каждое утро, убрав саклю и накормив Селима, Гур с винтовкою и всеми патронами уходил в горы. Забирался на какой-нибудь шпиль, с которого, через лесистые вершины, видно было вплоть до тонкой, мглистой линии правого берега Кубани, видна была долина, по которой отступала казачья армия, и часами, не двигаясь с места, прислушивался: не загремят ли пушки, не защелкают ли меткие выстрелы, не разольется ли по кавказским трущобам лихая казачья песня, не замелькают ли красные башлыки и белые кубанки его родных Темижбекцев... Но все было тихо... И когда вечером, усталый, голодный подсаживался он к огню, безнадежно махал рукой на немой, участливый вопрос Селима.
— Вить это ни на что не похоже!
Но все проходит на этом свете. Прошли и долгие, тяжелые дни бесплодного ожидания, когда Гур, едва волоча ноги, возвращался к Селиму с привычным уже отрицательным ответом.
Однажды, когда Гур, сидя под накривленной бурей сосною, бездумно переводил взор с одной вершины на другую, услыхал далекие, едва уловимые раскаты. Гудит глухо, тупо, точно далеко - далеко, по ту сторону горизонта, собирается гроза...
Но Гур знал, что это не гроза. Знал, что там, где-то в котловинах и долинах идет бой...
— Наши пришли! — крикнул Гур и камнем покатился вниз... Сердце готово выскочить. В глазах радуги пляшут... Не замечает, что плачет. Не видит, как одна за другой крупными, росными каплями падают с бороды слезы... Вломился в саклю.
— Савельич, наши! (Бросил патроны). Наши! (Винтовку в руках держит). Да ты что? Аль помер? Наклонился...
Острая Селимова борода торчит вверх. Глаза закрыты. Руки на груди в широких рукавах черкески...
Выпростал Гур руки — теплые еще. Дунул в лицо.
— Савельич, слышишь, наши пришли!
Прошептал что-то Селим ввалившимся ртом, но глаз не открыл.
— Кончается, — заключил Гур. — Отходную сам себе читает... Наклонился к самому рту.
— Прости мне, братец, ежели што...
Тонкие, пожелтевшие пальцы Селима задвигались, будто ищут что-то. Гур потихоньку взял их в свою руку и почувствовал, как пальцы едва ощутимо стискивают ему руку...
— Прости, братец, — заплакал Гур. — А как тебя положить то: на восход, аль на запад... Ты чуть пальцем покажи...
Селим опять что-то прошептал, но опять на своем языке.
— Ну да все равно: хуть так, хуть так...
Всхлипывает Гур: в раю будешь. Бесприменно. Пришедь ты там, к Аллаху или Мухамеду, а они и скажут: иди ты, Савельич, ровно в рай, потому сызмальства мучился...
В саклю вошли черкесы. Шепчутся, на Гура посматривают.
— Должно родня, — подумал Гур и вышел из сакли. — Чего ж им мешать: у всякого свои порядки...
Отыскал Ибрагима: — Иди с дедом простись... Я овец стеречь буду.
Ходит Гур за овцами, а сам все на северо-восточную сторону посматривает, да прислушивается.
— Гудет... где бы это могло быть? Под Майкопом, али под Армавиром? Должно быть... Вить, вот говорил я, что все это брехня? А Селим (Гур первый раз назвал его настоящим именем) готов... Не сладкая его была жизнь: ни на земле, ни на небе... Просом только и довольствовался... А все это большевики тогдашние наделали... А нам-то с ним делить было нечего.
От гор поползли тени. Потом солнце неожиданно свалилось за снеговые громады. Козы, общипывая кустарник, плутовски посматривали на нового чабана, как бы спрашивая:
— Когда ж ты нас поведешь домой?
Овцы, раскорячив задние ноги, уже не паслись, а без толку бегали с места на место, обнюхивали траву и чхали...
Когда Гур вернулся, Селима в сакле уже не было. Не было и его бедного имущества. Чужим, ненужным, почувствовал себя Гур в пустой сакле, где сиротливо лежали его сумы и винтовка. Достал из сум спички, поджег лучину... На крыше заголосил сыч. Вышел Гур, запустил в него камнем:
— Ить, проклятый, и без тебя в печенках скребет!
Сыч перелетел на сосну и опять начал свое противное, зловещее:
Тук! Тук!
Досада взяла Гура.
— Погоди ты, черт лупоглазый! — Снял винтовку, прицелился и выстрелил. Заахало эхо, разбившись на сотни ночных подголосков, — стихло...
Опять хлестнул тонкий, тоскливый крик:
Чууук!
Плюнул Гур, хлопнул дверьми и затворился.
— Чует мертвеца, проклятый.
Сел. Расшнуровал сумы. Пересчитал «романовки». Осмотрел вещи. Опять все сложил. Посмотрел по сакле. Подсунул руку под шапку, долго почесывал плешь.
Огонь, будто пришибленный пес, противно заискивающе лижет кирпичи очага- По потолку снуют пугливые тени.
Гур неспокоен. Место, на котором лежал Селим, кажется черной, глубокой могилой, в которую его толкает сыч своим выворачивающим душу, тошным:
Ту-ут! Ту-ут!
Поднялся. На пальцах обошел «могилу». Потихонько отодвинул задвижку и выскочил...
В ноги уткнулся Селимов пес и жутко завыл:
— Что, нету Селима? — погладил Гур пса и пошел к пастухам: — Пересплю у них эту ночь...
Похоронили Селима. Черкесы начали косить траву. Рассказывали, что армия сдалась большевикам на побережье, но что много казаков скрылось в горах и с генералом Фостиковым повели опять наступление. Вот ихний-то бой с большевиками и слыхал Гур. Рассказов было много, но всяк рассказывал по-своему. Гур не знал что делать. Идти к Фостикову самому не решался. Да и не знал, куда идти, как идти. А расспрашивать о таких вещах по пути опасно. Как раз напорешься на такого, что, вместо отряда Фостикова, — в чеку направит.
Днем за овцами ходил. Чирики ребятам шил. По вечерам у них в «кунацкой» сидел. Баранину ел. Только ребята, как ребята. Одним словом — молодежь. «Гы-гы», да «га-га»... И подтрунивают еще. А Гур этого не любил. Сердился.
— Вить вот, черти гололобые! Я им дело, а они все зубы скалят... хахары...
Скучно было Гуру без Селима. Придет в саклю, посидит-посидит, и опять выйдет. Сядет около сакли на обрубок. К нему сейчас же Алай, пес Селимов, придет. Уляжется около ног.
— Что, скучаешь, Алай? — спрашивает Гур, глядя на его кудластую голову. — Вот и мне скучно, а что ж поделаешь? Хоть круть-верть, хоть верть- круть... Кругом шестнадцать... Сынов бы только найтить… Ну, да ничего: вот соберутся наши… Хвостиков-то им уж наступил на хвост... Погоди, и до головы доберется...
И так рассказывает Гур псу Алаю все, что думает. Привязался к нему пес. Куда бы Гур не шел — Алай с ним.
— И на Кубань со мной пойдешь... Пойдешь, Алай?
Алай умиляется, лижет Гуру руки, а то и самую бороду.
* * *
(продолжение следует)
сентябрь 1936 года
журнал «Вольное Казачество»
№ 205
стр. 1-8
Комментариев нет:
Отправить комментарий