воскресенье, 19 июля 2020 г.

И. К. Скубани (Иван Коваленко)

Возвращение


     Подъесаул Карагач был прямой, доверчивый и наивный, как ребенок, несмотря на свои 30 лет и пробивающуюся седину на висках.
     Он служил в N-м Кубанском пластунском батальоне, отличавшемся строгостью дисциплины и заслужившем боевую славу на скалистых горах Турции.
     В мирной обстановке он был застенчивым мечтателем, нервно вздрагивающим от неожиданного выстрела. Во время же боев он становился неузнаваем: после первого залпа противника он слегка вздрагивал, будто разбуженный от сна, и затем весь бой проводил с изумительным спокойствием, буквально гипнотизируя казаков своим хладнокровием и внушая им уверенность в благополучный исход дела. Казаки его любили и верили, что с ним сотня не сплошает, «бо у командира е щастя и талан»...
     Покинув родину вместе с казаками, Карагач очутился в Болгарии. Здесь он метался из стороны в сторону, пытаясь уйти от преследования рока и наседавшей нужды. Ходил за плугом, работал на фабриках, грузил вагоны, падая под тяжестью шестипудового мешка, — всего пришлось отведать на чужой стороне.
     Ко всей безотрадности положения прибавлялось враждебное отношение к нему рабочих, в большинстве пропитанных коммунистическим духом.
— И чего сидишь тут? — шипели они ядовито. — Чего не едешь домой? Только место занимаешь, а толку-то с тебя никакого... У нас своих хватает, своим жрать нечего...
     Карагач молча выслушивал эти грубые упреки и страдал...
В тишине бессонных ночей он мечтал о скором возрождении и процветании покинутой Кубани, о возврате старых, родных казачьему сердцу традиций славного Запорожья...
А в это время среди эмиграции шла усиленная пропаганда: красные агенты соблазняли слабовольных возвращаться домой, обещая полную гарантию неприкосновенности. Истомленные тоскою по вольным станицам, по необъятным степям, — многие шли в расставленные сети... Ехали на риск. Так в зимнюю стужу залетает в открывшуюся дверь дома замерзшая голодная птица... Ей все равно, — пленят ли ее, убьют ли. «А может быть», думает птичья голова, «накормят и, снова пустят на волю»...
     Видя, как уезжают казаки, как все реже становятся ряды эмиграции, Карагач всполошился:
— Как, неужели конец? Быть не может.
Горькое чувство разочарования давило его мысли.
     Вскоре он подпал под влияние своих знакомых, убеждавших его в окончательном распаде эмиграции и утверждавших, что казачье дело, борьба за самостоятельность и восстановление вековой дедовской славы, — это миф, утопия... Они уговаривали его ехать туда - в милую, соблазнительную даль, где осталась семья, где протекли невозвратные дни его молодости.      Говорили:
— Плюньте на все выдумки о коммунистической жестокости, Времена изменились, советская власть окрепла, и минула надобность в терроре. В свободной стране, всякий труженик нужен. Там найдется более подходящая работа, чем таскание мешков. Решайтесь — не пожалеете!..
     Так упорно тушили веру в лучшее будущее, что теплилась искрой где-то в уголке оплеванной, измученной души казака, и под конец соблазн сделал свое дело. Непреодолимой силой потянуло Карагача на берег Кубани, встали, как живые, зовущие образы тоскующих родных... Он решился...

* * *

     Была страстная суббота. Солнце клонилось к вечеру, когда Карагач, после всевозможных мытарств, подъезжал к родной станице. Он смотрел в открытую дверь грязного товарного вагона. Вправо от дороги тянулся зеленеющий лес. Вон как будто искусственно отделенная часть с мелким кустарником на опушке. Это «Кусиковский» участок — любимое место для былых прогулок молодежи. Как часто, забравшись в его чащу, с наслаждением слушал он чарующие песни девчат, собиравших ажину и дикую малину.
     Почему, однако, так поредел этот свидетель юных лет? Куда исчезли вековые дубы-гиганты, как сказочные богатыри охранявшие все это лесное царство? Карагач присмотрелся... Как будто их никогда там и не бывало. Вырубили! Через широкие просеки изредка проглядывали окрашенные в пурпур заходящего солнца изгибы Лабы. Мелькнула сторожка лесника, старая, как гриб торчащая над землей и поросшая зеленым мхом, и отчетливо забелели хатки, просторно разбросанные среди цветущих садов... Сердце трепетно забилось в предчувствии радостной встречи...
     Поезд поравнялся с семафором. Вот и станция, — та самая, что перед войной встречала его — молодого, жизнерадостного офицера. Боже, сколько воды утекло с тех пор! Вот он после пяти лет скитания приехал опять сюда, но уже никто не встречает его, не поздравляет, дружески пожимая руку. Теперь перед ним новые, незнакомые люди.
     Выйдя из вагона, минуя вокзал, он тревожно направился в станицу, расположенную в полуверсте от станции, — благо весь его багаж вместился в небольшом парусиновом портпледе, и в извозчике не было необходимости.
     Во всем, что пришлось ему увидеть, было нелегко разобраться. Что за притча? Станица будто та и не та. Попадались по пути знакомые казаки, но они окидывали его не то враждебным, не то насмешливым взглядом и проходили мимо, боясь с ним заговорить. А какой-то далекий родственник, увидя его, так и ахнул от удивления.
— Как, и ты?! И ты приехал, Юрий? — зашептал он, позеленев от волнения. — Ну, брат, не таким мечтал я увидеть тебя. Я ждал, что ты придешь с гордо поднятой головой, а ты... А вы все, «заграничники», возвращаетесь с повинной и крадете у нас, голодных, обезличенных, последний луч надежды на наше освобождение. Для чего же пролито море казачьей крови и океан горьких слез? За что выброшены на улицу сотни тысяч вдов и сирот? За что гноится по тюрьмам и концлагерям бесчисленный легион вступившихся за честь угнетенного, оскорбленного казачества? Уж не за то ль, чтоб под конец придти униженно и рабски целовать бич своего палача? Эх, вы... борцы!
— Постой, голубчик, не осуждай, пойми... — пытался возражать Карагач.
— И понимать не хочу, — перебил его родственник. — Нет, раз ты поднялся на борьбу с насилием и произволом, раз ты поставил своею целью волю твоего народа, — ты должен был умереть, но донести свою святыню до могилы, а не прощения просить, а не искать компромиссов с красными гадами. Ваша повинная — позор, ваш уклон с дороги — самое тяжелое ярмо на шею казачества... Зачем ты приехал? К семье? Затосковал по бабе? Великое казачье дело променял на бабу? Да и по ком соскучился? Больше года минуло с тех пор, как жена твоя записалась в ЗАГС-е под новой фамилией и уехала из станицы с коммунистом... Сын твой умер прошлою зимой от голода. Отец сослан куда-то на север. А мать... Я бы на ее месте тебя не принял в дом... Ты изменник, предатель родимого Края!
     При слове «изменник» Карагач вздрогнул, как от полученной пощечины, и смертельною бледностью покрылись его худые впалые щеки. Неподвижный, как изваяние, он стоял на месте, не замечая, что родственник, круто повернувшись, отошел от него, а выбежавшие из ближайшего двора казачата с любопытством осматривали его.
     Не видя ничего, не слыша двусмысленных фраз, пускаемых ему вдогонку, словно лунатик, направлялся он к дому... Вот, наконец, заветная цель. Калитка на заржавелых петлях как будто застонала, когда к ней прикоснулась дрожащая рука Юрия...
     На миг оцепенение овладело им. Через стеклянную раму коридора он увидел худенькую бедно одетую старушку, спешащую ему навстречу. Не помня себя от счастья, забыв нанесенные обиды, он бросился в объятья матери, как маленький прижался к ее изможденному морщинами лицу и бурно стал целовать дорогие поблекшие глаза, седые волосы, щеки...
     Он ждал ответной материнской ласки. Напрасно. Ее взор горел не радостью встречи, поцелуи были холодны и сухи, катящиеся слезы скорее говорили о великой печали, охватившей старческую душу.
     Вошли в комнату, и тут Карагач не выдержал: упал на стул, схватился за голову и глухо разрыдался, шепча, как безумный:
— Господи, за что... разве я виноват?
     Склонясь над ним, мать гладила, как в дни детства, его волосы и утешала, но он не переставал плакать, в слезах изливая всю накопившуюся в душе горечь, и будто оправдывался:
— Мама, я не мог дальше... Я все равно умер бы... Я хотел увидеть тебя... Ведь только ты, одна ты меня никогда не разлюбишь и не осудишь. Я не виноват, мама. Если б знала ты, если б хоть приснилось тебе, как под тяжестью шестипудового мешка, обливаясь потом и кашляя кровью, я мучился. Если б ты знала, родимая, как — усталый, разбитый работой — я ночи напролет ворочался в постели, будучи не в силах уснуть... Все вы, как живые, вставали передо мной. Я слышал родные голоса... И я плакал… А утром шел на работу. И так пять лет. Изо дня в день. Пойми же хоть ты, мама, что дальше я не мог вынести этой пытки. Я решил увидеть вас всех, хотя бы это стоило жизни. И вот... увидел...

* * *

     После рассказа матери о постигшем их дом несчастье Карагач как-то совсем поник, словно тяжелую ношу взвалили ему на плечи, и не было сил выпрямиться. Не соврал ему родственник, — все было так, как он говорил: жена его — в Москве, сын умер, а отец в каком-то городе Котлове, что на крайнем севере Московии. Вот уже два года от него нет вестей.
     Карагач обошел весь дом. Все было запущено, во всем чувствовалась разруха и отсутствие хозяйской заботливости. С тяжелым сердцем присел Карагач в гостиной на остатки дивана, покрытого, вместо былого персидского ковра, какою-то пестренькой ряднушкой...
     На дворе уже стемнело. В небе зажглись первые звездочки с зеленоватым мерцанием, переливаясь будто громадные изумруды, вделанные искусною рукой в чудесный темно-синий небосвод. С реки потянуло холодком, но уже приятным, от которого не ежишься и не кутаешься, а с наслаждением вдыхаешь освежающий воздух. В комнате был полумрак. За открытым окном тихо шуршал весенний ветер в цветущих кустах сирени. Ее нежный аромат дохнул в комнату... Заколебалась незримая завеса прошлого...
     В такой дивный вечер, восемь лет тому назад, он сидел со своею Верою, красивою и нарядною, как окружающая природа. В окно этой комнаты, как и теперь, лился запах сирени. За парадно накрытым столом собралось много гостей. Он с Верою — центр внимания. На них устремлены светящиеся любовью и лаской глаза матери, в их сторону повернул седую голову всегда суровый, но сегодня приветливо улыбающийся отец. Кто-то вдохновенно говорит речь, все тянутся с бокалами чокнуться с молодыми. У всех радостные, доброжелательные лица, все кажутся такими милыми, обворожительными, что минутами охватывает желание вскочить и целовать их всех без разбору... Это был день его свадьбы...
     А как часто, в такие вот сумерки, Вера играла на рояли, а он сидел у ее ног и слушал. Боже, как это было хорошо! Как свежи в памяти те минуты... Словно все это происходило вчера, и стоит ему открыть глаза, как он снова увидит любимый силуэт склонившейся женщины, а в ушах задрожат грустные «думки» или возбуждающая мелодия украинской песни... И вот... минуло восемь лет и что же? Он посмотрел кругом. Никого нет. Он один, никому ненужный, лишний... Его сказка кончилась, разлетелся венок, сплетенный из мечтаний. На него сурово взглянула действительность...

* * *

     После ужина Карагач ушел в бывший свой кабинет, где мать ему приготовила постель. Однако здесь его снова захлестнула волна воспоминаний. Быстро и нервно он зашагал по комнате, сжимая виски руками. Сознание мутилось, голова, будто налитая свинцом, бессильно клонилась на грудь. Сердце давало болезненные перебои. А мысли, одна безотраднее другой, менялись как в калейдоскопе.
     Не спала и мать Юрия. Услышав за стеною шаги, она беспокойно подошла к двери и прислушалась.
— Ходит... Мучится, горюет мой бедный, жалкий мальчик, — подумала она и тихо возвратилась к себе. Хотела перед святой заутреней немного отдохнуть, но уснуть ей долго не удавалось, несмотря на усталость. Сон не приходил. Какое-то предчувствие сосало сердце, и в сумраке ночи ширился страх за участь вернувшегося сына. Тяжело вздыхая, она часто шептала молитвы и крестилась...
     Когда приятная дрема, отогнав всякие думы, охватила измученное тело, благовест к утрене разбудил старушку. Увидав полоску света под дверью кабинета, она бесшумно приотворила ее и заглянула внутрь. Юрий сидел у стола с опущенной на ладони головой и грустно устремленным в пространство взором.
— Матерь Божья, Владычица святая, да что же это такое на нас нашло! — сказала мать, всплеснув руками. — Юринька, родной мой, что же ты с собою делаешь? На тебе лица нету, измучился, дорогой, да и теперь все мучишься.
— Да, мама, я страшно устал, но что я сделаю, если в голову лезут всякие мысли и становится страшно до безумия в этом доме.
— Это все нервы, переутомился ты. Брому бы тебе или валерианки дать, да в нашем царстве теперь к лекарствам не подступишься — дорого. Бедному человеку не полагается болеть, — не по карману. Но ничего, поживешь — привыкнешь. Не надо отчаиваться. Помолись Спасителю. Он всемилостив, он сам страдал и рассеет твои мрачные мысли. Отдохни, сыночек, а я пойду в церковь.
     Она погладила его по голове и, поцеловав в лоб, вышла. Через несколько минут замок в наружной двери щелкнул, и стало снова тихо.
— Вот и она ушла, — вслух произнес Юрий и, вскочив, опять зашагал из угла в угол...
     Близился рассвет. На дворе залаял Серко и сейчас же смолк. Это возвратилась из церкви мать. Слыша, что Юрий не спит, она вошла к нему и, обнимая его, сказала:
— Христос Воскресе!
— Воистину Воскресе, — эхом отозвался Юрий.
Оба замерли в святом поцелуе.
     Вдруг Юрий побледнел и хватился за сердце.
— Мама, мне дурно... воды... Сюда... на грудь... Ах, как печет...
     Медленно опустился он на кушетку и через несколько минут стал неподвижен. Смерть пришла неожиданно. Сердце не выдержало всех потрясений, душа не смирилась с гибелью идеалов и не вместила действительности, открывшейся впервые во всей своей ужасающей наготе. Юрия не стало...
     Колокола заливались серебряным звоном. Чувствовалось веяние великого праздника. А в душе матери-старушки усилилось острое чувство отчаянья и скорби...

10 июня 1934 года
журнал «ВК»
№ 154
стр. 2-3

Комментариев нет:

Отправить комментарий