4-я часть
Куртин В. А.
Тифозный барак
Шепот этот разрешается в могучую песню жизни, которую не омрачают безобразные крики и стоны моих соседей...
А их становилось все больше и больше. Теперь я уже видел их, отличал один от другого, интересовался ими.
С одной стороны около меня лежит старик черноморец, с другой девочка. К старику приходит его дочка, Ксеня. Иногда она приводит с собою двух мальчуганов. Это — внуки. Отца нет: убит в Крыму. Мать отстала где-то на Черноморском побережье и пропала без вести...
Против меня лежит казачка. У нее, как осложнение тифа, парализованы ноги и нижняя часть тела. Целые ночи и дни она громко кричит, никого не узнает и, очевидно, мучается ужасно.
От утра до позднего вечера у ее изголовья стоит высокий чернобородый казак. Держась за полы его полушубка, около него стоят мальчик и девочка, а на руках у него еще мальчик, которому едва ли есть полных два года.
Казак пристально смотрит в лицо умирающей жены. Я вижу как, время от времени, на его бороде блестят серебряные — слезы. Изредка он пересадит с одной руки на другую ребенка, покажет ему на больную и полувопросительно скажет:
— Маты?..
И тогда у него дрожит борода и чаще по ней пробегают серебряные капли.
На другой койке около умирающей казачки лежит казак. Мне видны только его борода да руки, которыми он непрестанно что-то ловит в воздухе. Это интересует старшего мальчугана, и он спрашивает отца:
— Тато, що вин ловэ?..
Отец, не отводя глаз от больной, только гладит его по голове свободной рукою.
Иногда какому-нибудь больному уделялось больше внимания, чем остальным. К нему чаще подходил доктор; его чаще навещали казаки...
А потом его выносили. А на его место приносили другого...
Так, однажды, вынесли и казачку. Два дня и две ночи кричала она, не переставая. Это не были крики от физической боли. Похоже было, что она о чем-то просила, что-то спрашивала... На рассвете третьего дня она вдруг затихла.
А когда санитары проносили ее около моей койки, я увидел желтое восковое лицо, с застывшим на нем страданием и оставшимся без ответа вопросом:
— За что?.. За что мне все эти страданья и смерть так далеко от родной станицы?..
Мой сосед, старик черноморец, приподнялся, посмотрел, перекрестил дрожащей рукой умершую и, как-то по-детски всхлипнув, произнес:
— Раньше тилькы козакы на чужбыни вмыралы, а тэпэр и бидным козачкам прыйшлося...
Я не знал ни какой сейчас день, ни даже месяц, но судя по тому, что в барак все чаще и чаще стало заглядывать солнце, что рассвет наступал раньше и смелее, а за стеной уже не плакала непогода — должно быть была весна.
То, что сейчас именно весна и что я преодолел болезнь (а я это чувствовал), наполнило меня радостью жизни, чисто животной радостью. Я все время двигался, поворачивался с боку на бок, поднимал руки к верху, шевелил пальцами... И это доставляло мне неизъяснимое наслаждение. Я радовался, что вот захочу поднять руку — и я ее поднимаю, захочу шевелить пальцами и — шевелю ими и делаю это потому, только потому, что я хочу это и знаю, что это я хочу.
Чрезвычайно интересовался своей температурою, добросовестно выдерживал подмышкой термометр, радовался, когда температура приближалась к нормальной и приходил в уныние, когда она ухудшалась.
Но больше всего меня занимал вопрос о еде. И иногда плакал от досады, что сестра мне ничего не дает, кроме чая и полстакана молока с крохотным сухарем... Какими жадными завистливыми глазами смотрел я на своего соседа, когда он смачно ел суп! Кажется, если бы не был так слаб, кинулся бы на него и мигом проглотил весь суп.
Теперь я уже не слежу за борьбой тьмы с рассветом. Просыпаюсь поздно. И первой моей мыслью при пробуждении было — дадут ли мне сегодня есть или опять — мал мала млека и чай, — как говорил всякий раз доктор.
Смотрел, как убирали барак санитары, как потом один из них брал большой чайник и выходил из барака. Ожидал его. Загадывал, откуда он начнет разносить чай, когда дойдет очередь до меня. Выпив чай — ожидал обеда...
Иногда мне казалось, что доктор зол на меня, что он нарочито задерживает меня в тифозном бараке, что я заболею вновь. И тогда я жаловался на доктора сестре, санитарам, соседям... Но сестра и санитары были вечно заняты и не слушали меня, а соседи были или совершенно не склонны к разговорам, или сами хотели, чтобы я слушал их жалобы.
Самый вид больных — грязных, вшивых — раздражал меня. Стоны их были мне противны. Воздух тяжелый и спертый — невыносим.
Теперь здесь было более тридцати человек. И если раньше меня мучила по ночам гробовая тишина, — бред, стоны, крики о помощи, ругань — мучили теперь еще сильнее.
В одно светлое утро, когда я, лежа на своей койке, смотрел на цепь далеких, все еще неизвестных мне гор, а думал о другой цепи гор, ясно видимых из моей станицы, ко мне подошел санитар и сказал:
— Вы можете идти из барака.
Не спеша поднялся, взял свой мешок и поплелся к выходу... Свежий воздух и солнце не влили в меня сил, ни бодрости; наоборот — ослабили. Проплелся шагов сто. Сел на дороге под зазеленевшей вербою, положил мешок на колени...
— Ну, а куда теперь?..
С пригорка барак казался длинным черным горбом.
— Ну, вышел из него, а впереди?.. Впереди дорога. Куда она ведет, куда я по ней дойду?..
Смотрю на свой барак тифозный:
— Прощай!.. Сюда я уж не вернусь никогда...
* * *
И все же вернулся — когда выносили сестру...
В один пасмурный, плаксивый день, когда я был уже в другом бараке, ее отнесли на «казачье» кладбище и положили рядом с теми, кто раньше нас окончил карантин.
С нею положили и ее маленькую подушечку, ее «думку»...
Я шел за ее гробом и, когда ее опустили в неглубокую могилу, бросил туда ком земли...
Кто ты и откуда пришла к нам в барак тифозный?..
Нежданная, появилась около моей койки. Положила мне под голову свою маленькую «думку»...
И умерла... И с тобой вместе умерла и твоя «думка»...
И никто не узнает, что думала эта девушка, уходя с нами из родных гнезд в далекий путь изгнания...
(окончание)
журнал Вольное казачество
№ 14 стр. 3-5
Куртин В. А.
Тифозный барак
Шепот этот разрешается в могучую песню жизни, которую не омрачают безобразные крики и стоны моих соседей...
А их становилось все больше и больше. Теперь я уже видел их, отличал один от другого, интересовался ими.
С одной стороны около меня лежит старик черноморец, с другой девочка. К старику приходит его дочка, Ксеня. Иногда она приводит с собою двух мальчуганов. Это — внуки. Отца нет: убит в Крыму. Мать отстала где-то на Черноморском побережье и пропала без вести...
Против меня лежит казачка. У нее, как осложнение тифа, парализованы ноги и нижняя часть тела. Целые ночи и дни она громко кричит, никого не узнает и, очевидно, мучается ужасно.
От утра до позднего вечера у ее изголовья стоит высокий чернобородый казак. Держась за полы его полушубка, около него стоят мальчик и девочка, а на руках у него еще мальчик, которому едва ли есть полных два года.
Казак пристально смотрит в лицо умирающей жены. Я вижу как, время от времени, на его бороде блестят серебряные — слезы. Изредка он пересадит с одной руки на другую ребенка, покажет ему на больную и полувопросительно скажет:
— Маты?..
И тогда у него дрожит борода и чаще по ней пробегают серебряные капли.
На другой койке около умирающей казачки лежит казак. Мне видны только его борода да руки, которыми он непрестанно что-то ловит в воздухе. Это интересует старшего мальчугана, и он спрашивает отца:
— Тато, що вин ловэ?..
Отец, не отводя глаз от больной, только гладит его по голове свободной рукою.
Иногда какому-нибудь больному уделялось больше внимания, чем остальным. К нему чаще подходил доктор; его чаще навещали казаки...
А потом его выносили. А на его место приносили другого...
Так, однажды, вынесли и казачку. Два дня и две ночи кричала она, не переставая. Это не были крики от физической боли. Похоже было, что она о чем-то просила, что-то спрашивала... На рассвете третьего дня она вдруг затихла.
А когда санитары проносили ее около моей койки, я увидел желтое восковое лицо, с застывшим на нем страданием и оставшимся без ответа вопросом:
— За что?.. За что мне все эти страданья и смерть так далеко от родной станицы?..
Мой сосед, старик черноморец, приподнялся, посмотрел, перекрестил дрожащей рукой умершую и, как-то по-детски всхлипнув, произнес:
— Раньше тилькы козакы на чужбыни вмыралы, а тэпэр и бидным козачкам прыйшлося...
Я не знал ни какой сейчас день, ни даже месяц, но судя по тому, что в барак все чаще и чаще стало заглядывать солнце, что рассвет наступал раньше и смелее, а за стеной уже не плакала непогода — должно быть была весна.
То, что сейчас именно весна и что я преодолел болезнь (а я это чувствовал), наполнило меня радостью жизни, чисто животной радостью. Я все время двигался, поворачивался с боку на бок, поднимал руки к верху, шевелил пальцами... И это доставляло мне неизъяснимое наслаждение. Я радовался, что вот захочу поднять руку — и я ее поднимаю, захочу шевелить пальцами и — шевелю ими и делаю это потому, только потому, что я хочу это и знаю, что это я хочу.
Чрезвычайно интересовался своей температурою, добросовестно выдерживал подмышкой термометр, радовался, когда температура приближалась к нормальной и приходил в уныние, когда она ухудшалась.
Но больше всего меня занимал вопрос о еде. И иногда плакал от досады, что сестра мне ничего не дает, кроме чая и полстакана молока с крохотным сухарем... Какими жадными завистливыми глазами смотрел я на своего соседа, когда он смачно ел суп! Кажется, если бы не был так слаб, кинулся бы на него и мигом проглотил весь суп.
Теперь я уже не слежу за борьбой тьмы с рассветом. Просыпаюсь поздно. И первой моей мыслью при пробуждении было — дадут ли мне сегодня есть или опять — мал мала млека и чай, — как говорил всякий раз доктор.
Смотрел, как убирали барак санитары, как потом один из них брал большой чайник и выходил из барака. Ожидал его. Загадывал, откуда он начнет разносить чай, когда дойдет очередь до меня. Выпив чай — ожидал обеда...
Иногда мне казалось, что доктор зол на меня, что он нарочито задерживает меня в тифозном бараке, что я заболею вновь. И тогда я жаловался на доктора сестре, санитарам, соседям... Но сестра и санитары были вечно заняты и не слушали меня, а соседи были или совершенно не склонны к разговорам, или сами хотели, чтобы я слушал их жалобы.
Самый вид больных — грязных, вшивых — раздражал меня. Стоны их были мне противны. Воздух тяжелый и спертый — невыносим.
Теперь здесь было более тридцати человек. И если раньше меня мучила по ночам гробовая тишина, — бред, стоны, крики о помощи, ругань — мучили теперь еще сильнее.
В одно светлое утро, когда я, лежа на своей койке, смотрел на цепь далеких, все еще неизвестных мне гор, а думал о другой цепи гор, ясно видимых из моей станицы, ко мне подошел санитар и сказал:
— Вы можете идти из барака.
Не спеша поднялся, взял свой мешок и поплелся к выходу... Свежий воздух и солнце не влили в меня сил, ни бодрости; наоборот — ослабили. Проплелся шагов сто. Сел на дороге под зазеленевшей вербою, положил мешок на колени...
— Ну, а куда теперь?..
С пригорка барак казался длинным черным горбом.
— Ну, вышел из него, а впереди?.. Впереди дорога. Куда она ведет, куда я по ней дойду?..
Смотрю на свой барак тифозный:
— Прощай!.. Сюда я уж не вернусь никогда...
* * *
И все же вернулся — когда выносили сестру...
В один пасмурный, плаксивый день, когда я был уже в другом бараке, ее отнесли на «казачье» кладбище и положили рядом с теми, кто раньше нас окончил карантин.
С нею положили и ее маленькую подушечку, ее «думку»...
Я шел за ее гробом и, когда ее опустили в неглубокую могилу, бросил туда ком земли...
Кто ты и откуда пришла к нам в барак тифозный?..
Нежданная, появилась около моей койки. Положила мне под голову свою маленькую «думку»...
И умерла... И с тобой вместе умерла и твоя «думка»...
И никто не узнает, что думала эта девушка, уходя с нами из родных гнезд в далекий путь изгнания...
(окончание)
журнал Вольное казачество
№ 14 стр. 3-5
Комментариев нет:
Отправить комментарий