суббота, 5 октября 2019 г.

1-я часть
Владимир Куртин
Цветы в гробу

Егор Клушин первым пришел на «Красную борозду», но, несмотря на это, «бригадир» как-то подозрительно покосился на него и на его: «Доброе утро, товарищ!» — ничего не ответил. Бригадир не отвернулся от Егора, но... посмотрел на него как на какое-то пустопорожнее место.
А это был дурной знак.
Егор молча отошел на свой сектор и стал около сиротливо лежавшего на боку букаря: нужно было поджидать лошадей и погонщиков...
Сегодня уже четвертый день ударной пятидневки, а колхоз «Красная борозда» выполнил только 11% своего задания...
Может быть, потому так скривился бригадир? Шевельнулась у Егора обнадеживающая мысль... Может быть, и сам получил нагоняй от крайкома... Ну, нет: они никогда ни в чем не виноваты. Найдут виновных...
У Егора заныло под ложечкой. Казалось ему, что бригадир косым броском своих белесых глаз оголил ему душу, и теперь уж ему не скрыть — какая ненависть кипит там ко всем этим красным «бригадирам», крайкомам, колхозам и всей красной сволочи, затопившей кубанскую степь.
По рукам Егора нельзя было заподозрить в срывательстве: и в колхозе он работал обычно, как и раньше на своем. И исполнял беспрекословно все, что от него требовали. Но он не имел той «свободы», той, до известной степени, непринужденности, с которой рассейские колхозники выполняли «задания»; той рабской «интимности», с которой они отзывались о своем бригадире и вообще о совпорядках. Он сердился на себя за свою «спутанность», видел, что эту его спутанность замечают и другие, сознавал всю ее опасность, но также отлично сознавал и то, что если бы хоть на момент допустил себе такую же «свободу», как и другие, — его песенка была бы спета: эти же самые совхозники, за глаза матом кроющие бригадира, сейчас же «доушили» бы кому следует и — виновный за невыполнение ударной пятидневки на лицо.
Егор не только не смел что-либо сказать, но и работать так, как работают настоящие колхозники, и отдыхать столько, сколько отдыхают колхозники. Вот вчера, например, у Егора целый день отчаянно болел живот. От долго сдерживаемой острой естественной надобности он обливался холодным потом, скрипел зубами, но из борозды до «отбоя» не вышел. А другие то и дело в «ровик» бегали, просиживали там сколько хотели и им — ничего...
Егор перевернул букарь и принялся чистить лемеши.
Около палатки бригадира десятники (они же и шпионы) получали ударные квитанции. Из балки заносило дымом: то колхозные кухни готовят «обед»... Серые водянистые тучи, напирая с запада, неторопливо проплывают на северо-восток, против ветра, а под ними неуклюже трепыхаются грачи... Оборванные лапотники в картузах или типично «рассейских» треухах вытягиваются на ленту.
Наконец, дан сигнал к запряжке. Погонщики подвели к плугам скелетообразных лошадей. Долго подгоняли веревочные постромки и вдруг увидели, что нет «барок».
Забегали десятники:
— Барки суды!.. Барки суды!..
Из палатки бригадир выскочил:
— Что это? Какие барки?!
— Да вот те, за которые посторомки вяжуть!
— Почему ж вы, е... вашу мать, не привязали их?
— Дык мы ж не плугари?..
Бригадир на ленту, — тресь первого «плугаря» по морде, тресь другого!..
Егор ждет, когда подойдет к нему. Впился руками в ручки букаря, стиснул зубы... Вот бригадир уже за два человека от него... Вот с размаха треснул по лицу Бориса, Егорова соседа... Егор втянул голову в плечи... Сейчас... Но бригадир, злобно ухмыльнувшись, прошел мимо...
Егор растерянно глянул на Бориса. Тот, вытирая рукавом кровь, ответил жестом, который значил:
— Плохо...
Выдала запоздавшая магазинерка (она же и бригадирова «прилежница») барки. Засвистели, защелкали кнутами. Зачагокали колхозники.
Идет Егор за плугом; бережется, чтоб «огрехов» не наделал. А сердце, точно червь, грызет тревожная мысль:
— Что это задумал бригадир?.. Неужели докопались, что он в Улагаевском батальоне был?.. За другое знали — прошло, но если это узнали — не пройдет так...
Тоскливыми глазами окинул Егор горланящих колхозников: все чужие, враждебные лица... Только три казака между ними. Но эти не выдадут. Вон за ним идет Борис, неразлучный его друг с самого детства. Вон там Михайло, с которым он вместе убежал из Одарюкова лагеря в Мечетку, а там дальше, одетый в какую-то невозможную дерюгу, с трудом вытягивает ноги из борозды Степан...
Егор еще раз оглянулся на Степана.
— Да неужели же это Степан — красавец Степан, что бывало, каждую пятницу объезжал на базаре диких неуков?
Жалко стало Егору Степана. Так жалко, что даже слезы на глазах навернулись. Даже и за бригадира было забыл...
Подошли к ленте. Вывернул Егор букарь. Разогнул спину. Посмотрел назад: по всему загону («сектору») растянулись совпахари: кто постромки связывает, кто хомуты засупонивает, кто барки выравнивает... А у палатки бригадиров автомобиль стоит...
Екнуло у Егора сердце, не слыхал, когда он подошел. А хорошего от автомобилей он еще ничего не видел.
А те, что посреди загона были, бросили плуги и лошадей и идут к палаткам. Машут, зовут и передних.
— Опять будут «перелом» завоевывать, — шепчет Борис.
— Показать бы им «перелом», — шипит, отдуваясь от махорки, Михайло.
На забрызганном грязью форде с красным флажком стоит грудастая баба в черной кожаной тужурке, в красном, повязанном сзади платке. В руках у нее газеты и портфель.
— Что они так плетутся!
Показывает баба на колхозников.
 — Мне еще три колхоза нужно объехать...
Столпившиеся у автомобиля замахали руками:
— Скорей! Скорей!
Когда станичники подбежали к толпе, баба уже говорила. Голосище у нее был здоровенный, с хрипотцой. Свободно бросала она словами в колхозное быдло, будто пригоршнями крутых плевков.
— Наступили дни и часы, решающие исход колхозной осени! Ваш колхоз, преступно затягивает ударную пропашку!.. Всех дезорганизаторов — к ответу! Ударьте по кулакам и оппортунистам!.. Сегодня вы должны выполнить то, что осталось от первых трех дней, а завтра к полдню ваша бригада с трудовым знаменем впереди пусть войдет победоносно с фронта труда в свою станицу!.. Всем, кроющимся между вами понижателям кривой пропашки, всем лжеударникам напоминаю, что диктатура трудящихся имеет достаточно силы очистить колхоз...
Егору стало как то не по себе. Он оттянул узел платка, которым была повязана шея и который ему сейчас казался не платком, а остро впившейся в шею веревкой. Оглянулся — за ним стоял чекист. Совершенно растерявшись от страха, Егор глупо ухмыльнулся «товарищу чекисту», но тот сделал вид, что ничего не заметил.
Егор уже не слыхал, что дальше говорила грудастая баба. Все его нервы, все чувства были сконцентрированы на том, что стояло за его спиной.
«Случайно это или нет», — тоскливо шевелилось в похолодевшем мозгу Егора.
«А что, если не случайно? Тогда я — смертник...», — холодная дрожь колкими мурашками рассыпалась по всему телу Егора, а откуда то из прошлого влетела в мозги завертелась там:

Наши храбраи кубанцы
Под Кукан город идут!..

Баба прочитала что-то из газет, на что колхозники заорали: «Долой!» и запели «интернационал». И у Егора из пересохшего горла скрипучим тенорком выпихнулось:

... Весь мир голодных и рабов...

Хотя ему самому казалось, что это проскрипел кто-то другой, а что сам Егор громко поет:

Наши храбраи кубанцы
Под Кукан город идут...

Напинаясь, будто на плечах у него стопудовая тяжесть, Егор оглянулся: чекиста не было. Грудастая баба разговаривает с кучкой ударников. В палатку пронесли на сковороде шкворчащую яичницу... Колхозники начали расходиться. Потащился за ними и Егор...
Еще ниже нагнулся над букарем, и не отрываясь смотрит Егор на узкую полосу земли, что черной лентой взбирается на лемеши и податливо, слишком поспешно запрокидывается.
Чувство гадливости, смешанное с неоправдываемой, но оттого еще более острою злобою, полынной горечью дурманит душу. Будто невесту свою нашел на дороге — изнасилованную, бессрамно оголенную, облапанную, в засос зацелованную слюнявыми ртами... и — невиновную, но уже не невинную, и сам помогает насильникам мять ее податливое, бесконечно дорогое, но и навеки пропавшее тело...
«Иная была раньше наша степь», — думает Егор. Другая была степь...
Вспомнил он:
... Солнце еще не взошло, но вся восточная сторона неба уже полыхала степовой зарею. Был момент, когда на траву невидимо падает роса, а перепела, точно ошалев от любовного напитка, сладострастно зазывают своих перепелок; когда белокрылые шулпеки тревожно облетают терновые заросли, как бы выбирая место, где бы осталась ночь и среди бела дня; когда из высокого пырея там и сям взвиваются ввысь стрепета и, замерев, чуть трепеща кончиками крыльев — камнем падают в траву: токуют. А черные коршуны, ястреба, кобчики, сокола реют над степью, то бросаясь вниз, то с пронзительным писком взлетая вверх с извивающимся в когтях желтопузом или с чересчур увлекшимся перепелом...
На редких, Бог знает, когда и кем накошенных стогах слежавшегося сена, уже видны холодно спокойные фигуры орлов, зорко наблюдающих за птичьей мелкотой...
Егор высунул голову из-под бурки. Чихнул.
— Проснулся?— спрашивает его дед.
— Проснулся... а где это мы?..
— Далеко.
Егор, удовлетворившись ответом деда, не вылезая из-под бурки, протягивает руки к вожжам:
— Ну, ну — правь ты, а я посмотрю, где пырей почище.
Пара светло-гнедых строевых складно идут по едва заметным колеям ленты, а впереди, целиной будто плывет в высокой траве жук, рыжий с лысиной через весь лоб жеребец.
Егор, причмокивая, полоскает вожжами по гладким спинам коней; ежится от свежего утреннего воздуха.
— Сверни, — говорит дед, — вон там самой пырей!..
— Почем знаешь?
— Стрепетов много токуют.
Проехав с подгона, остановились на чистой, без другой травки кроме пырея, прогалине.
Дед взял коня.
— Егорка, коней держи!
Размахнулся — вжик-шшш, вжжик-шшш... валится снопами высокий пырей.
Росистая трава пахнет свежестью и тем неопределенным запахом степи, от которого ширятся ноздри, часто и радостно бьется сердце, от которого хочется глубоко, глубоко запустить руки в ворох травы, прижимать ее к груди и вдыхать, вдыхать...
Бросив на траву полсть, бурку, баклагу с водой, втиснув в траву (чтобы не опрокинулось) махотки с пышками и блинчиками, залитые каймаком, дед уселся спереди, взял вожжи, чмокнул:
— Ну, пошел!..
Кони, неохотно отрываясь от травы, поплыли к ленте. Выбравшись на ленту, дед повернул налево, к Челбасам. Рыжий неук, оставшийся было на чистине, несмотря на подсвистывание деда и зазывание Егора: «Кось! Кось!.. Кось!..» стрелой понесся, как только услыхал цокотанье хода по твердой дороге.
— Вишь, как преть!..
— Хороший скакун будет... Только уж дюже злой.
Рыжий вынесся впереди хода и затопотал по ленте. Вдруг стал. Чудно как то заржал. Сейчас же зафыркали и запряли ушами гнедые, Жеребец, угнув голову вниз, понесся назад. Дед выхватил из чехла дробовик.
— Волк!
А огромный волк уже в каких-нибудь в двухстах шагах наметом прет прямо на них. Дед выстрелил.
— Тю! Тю!.. Аха-ха!.. Аха-ха!..
Волк с разбега стал, ткнулся мордой в землю, будто у него разом сломились обе передние ноги. И в два прыжка скрылся, в траве, подбираясь к тернам.
— Попал? — Едва дыша от волнения, спрашивает Егор.
— Дробь мелкая. Кабы покрупнее досталось бы серому...
Долго еще кони пофыркивали, прядя ушами и вздрагивая. И рыжий неук, как бы извиняясь за свое озорство, прижался к левому «Федорову» коню...
— Ишь, напужался?!
Выбравшись на водораздел Кубани и Челбас, кони легко побежали по ровной как стрела ленте, почти не натягивая постромок.
Солнце порядочно уже припекало, а степь, точно ей нет ни конца, ни края, волновалась, как море, поблескивая метелками ковыля.
По крутому откосу спустились в Крахину Балку и по едва приметной дороге поехали около самых камышей.
Вскоре между камышами начали появляться прогалины воды, полузаросшие шамарою. Сотни уток и нырков барахтались, плавали по тем прогалинам. Потом камыши собрались в узкую ограду, а посредине осталась одна вода. Балка развернулась в долину, берега стали круче и вот за широкой водной степью показалась гребля.
От гребли до самых Челбас протянулась широкая извилистая лента камышей, таинственных, немирных, вечно о чем-то шепчущихся. Настоящее царство уток, гусей, болотных курочек, чибисов, цаплей...
Сейчас же за греблей, близ ключей холодной как лед воды, — тырло.
С высокой гребли Егору хорошо было видно несколько отар, уже начинающих сбиваться овец. В разных местах четыре гарбы с пучками ковыля на длинных ярлыгах, а у самых ключей — баз, огороженный Камышевым плетнем...
Навстречу им с хриплым басовым лаем кинулось несколько огромных волкодавов. Но сейчас же Егорка услыхал какое-то чудное подсвистывание, моментально усмирившее псов... из-под арбы поднялся лычман Шамрай.
Для Егора Шамрай — мудрейший человек на свете! Сколько у него на поясе всяких «склянок», пузырьков, завертков, щипцов, помазков, рогов!.. Чего, чего только нет у него на его широком поясе!..
... Сейчас нет там ни тырла, ни овец, ни Шамрая. Не слыхать гоготанья уток, ни жуткого гуканья выпи... Перевелись камыши и сама Крахиная балка почти что пересохла...
А у ключей, где когда то погиб в схватке с черкесами герой Крахни — стоят «полевые кухни» колхоза «Красная борозда».
... Как автомат ходил Егор за букарем почти день за днем, вспоминая свою прежнюю жизнь. Точно на кинематографическом полотне пробегало перед ним его обычное казачье прошлое: работа в степи, работа в саду, посиделки, скачка, лагерные сборы, 4-х летняя действительная... Война, госпитали и опять война... Может быть, необычайно было у него лишь то, что он с войны привез себе жену. Было это в Яворове. Случайно в одной полуразрушенной, обгорелой халупе нашел обезумевшую от бомбардировки и грабежа полячку — Веру. И сам уж не знает, как это случилось, — влюбился Егор в синеокую полячку и — «эвакуировал» ее на Кубань... Потом митинги, комитеты, большевики — восстание. Одарюкова «амнистия» и «Второй поход» в Улагаевском батальоне... Доброволия. Черноморское побережье. Сдача. Издевательства красных и подвалы, подвалы... И наконец: сплошная черная клякса подлой жизни под советами... Голод. Отчаянная борьба за голую жизнь, за семью, борьба, требовавшая невероятной изворотливости, присутствия духа, порой преступлений... Борьба в атмосфере подлейшей лжи, доносов, вечного животного страха и, наконец, колхоз: последний грабеж и рабство...
Заграницей — дядя... Убежать бы к нему?.. О том он думал часто. Но как? Сам-то еще кое-как и пробрался бы... А Вера? А дети?..
Егор живо представил себе меньшую дочурку Катю, у которой огромные синие глаза и такие печальные, что у Егора буквально переворачивалось сердце в груди, когда бывало, взяв ее на руки, тихо спросит:
— Катя, ты голодна? У тебя болит что? — А она, вскинув своими длинными ресницами, не моргая, установится на нем:
— Нет, папа... Только боюсь я... Страшно боюсь...
И будто ожидает от него какого ответа, какого-то разъяснения, какого то «взаправдишного» утешения, надежды, — чего у Егора не было.
Мучительнее же всего было то, что (Егор это чувствовал) она сама знает, что никакого ответа, никакого разъяснения, никакого утешения нет и что и у отца в душе тот же страх, та же неизвестность, та же тоскливая безнадежность обреченных...
Ни в четвертый день колхозу «Красная борозда» не удалось поднять кривую. А начавшийся около трех часов мелкой изморосью дождь, вскоре превратившийся в косой, хлещущий ливень, и совсем опустил кривую книзу. Бригадир бесновался в своей палатке, сыпал матом и оплеухами на всякого, кто подворачивался под руку.
Колхозники сами, не ожидая приказания, бросили лошадей там, где их застал дождь, и разбрелись кто куда. Егор, воспользовавшись общим разбегом, отправился домой.
Боясь разговоров с попутчиками, он пошел напрямки, через заросли терновника, который каким-то чудом появлялся и там, где его раньше никогда не было, и медленно, но верно отвоевывал от большевиков кубанские пахотя.
Будто камень свалился с плеч — выпрямилась спина Егора, когда он оказался среди тернов, далеко от колхоза и колхозников.
Казалось ему один момент, как будто и нет никаких колхозников. И сам он — прежний Егор Клушин — вольный казак на своей вольной степи, где даже волк был бы ему другом!.. Лишь бы не видеть этих красных чертей — колхозников, чекистов, бригадиров! Одним словом — всей этой «Рассеи»...
Пробило 10 часов, когда Егор подошел к своему дому...
— Да разве же это его дом, где нет ни одного не обысканного кутка, ни одного вершка стены, потолка и пола — неперекопанного десятки раз; в котором сгрудился страх; в котором он себя чувствует оголенным, выставленным на глумление и смерть не только каждому чекисту, но и каждому колхознику...
— Мой дом... — с горькой иронией усмехнулся Егор.
— Да разве я уверен, что сейчас найду в нем своих, а не какие-нибудь комсемьи новых колхозников, прибывших из России?..
Егор потихонько постучал о ставни. Тишина. Постучал еще — та же жуткая тишина. Слышно только плесканье воды, стекающей из развалившихся труб прямо по стенам дома... Постоял еще с минуту, кашлянул. И сейчас же, из-за ставни услыхал тревожное Верино:
— Ты?..
— Сама?..
— Да. Сейчас отворю...
В темном чулане Вера стянула с Егора мокрую одежу, а так как «смены» не было, дала ему свою юбку и кофточку, сама же осталась в одной рубашке.
— Был ли кто нынче? — Усаживаясь на низенький стульчик, спрашивает Егор.
— Нет. А что?..
— Бригадир что-то косится... Да и чекист, что из крайкома с делегаткой приезжал, как будто «интересуется» мною...
Вера побледнела.
— Ну, ты не бойся. Может это мне так показалось.
И Егор рассказал, что было на «Красной борозде».
В прежней столовой Егора Клушина сейчас не было решительно ничего напоминающего столовую: почти половину комнаты занимала не беленая печь, которую Егор слепил тут прошлой зимой; у простенка, между двумя четырехугольниками полусгнивших ставень стоял низкий «чеботарский» стол; около него два триногих «стульчика».
Исковырянные, с облупившейся штукатуркой стены, почерневший от дождей потолок столовой и — множество самых разнообразных цветов в горшках, ящиках, разбитых эмалированных посудинах, что стояли на полу, на подоконниках, на печи, на подвешенных под потолком двух досках — делали ее похожею не на столовую, даже не на жилую комнату, а на запущенную кухню садовника, который стащил сюда из господского сада все, что не может перезимовать на открытом месте.
Вера была страстная любительница цветов и эту свою страсть передала и детям. В особенности младшей дочке — Кате.
Егор вначале немного бунтовал против «цветочницы», но когда убедился, что разводить, холить цветы — единая ее радость, единое развлечение — помирился и даже сам в свободные часы помогал жене.
В первые годы, да и почти вплоть до коллективизации, цветы не только украшали дом и садик Клушиных, но можно сказать и кормили их, так как Вера почти ежедневно продавала целые охапки цветов на базаре или в домах знатных коммунистов.
Наскоро поев вареной пшеницы, Егор пошел спать в «спальню», то есть такую же ободранную, равным равно не беленую комнату, как и столовая, с тою лишь разницей, что здесь цветы были только на подоконниках. Около стены, обращенной ко двору, стояла кровать — вывороченные из забора доски на чурбанах. В углу на тряпье спали дети: семилетняя Анюта и шестилетняя Катя, Егор, думая, что дети спят, тихонько наклонился над ними, а две пары рученок уже протянулись к нему, ухватили его за шею...
— Вы не спите?
— Нет.
— Чего ж вы не спите?
— Придут... — раздельным шепотом отвечает Катя, прижимая к своей груди голову отца.
— Никто к нам не придет, детки. Ведь у нас уже нечего взять...
— Как нечего? А — тебя?!
Егор слышит, как бьется ее сердце: то часто и четко, будто оно вот тут, сейчас же под кожей, то редко и глухо, будто откуда-то издалека. И опять почувствовал из-за своей спины чекиста, который сверлит его затылок двумя холодными, как дуло нагана, лучами серых, прищуренных глаз. И уже не сомневался, что они действительно придут.
Тихонько высвободил голову от вдруг обмякших рук Кати и ничком лег на кровать, уткнувшись лицом в соломенную подушку:
— Придут... придут... придут...
Погасив коптилку, Вера молча улеглась между детьми.
За стеной хлюпал дождь...

* * *

Клим Иванович Мухин слыл в станице социалистом еще до 1905 года. А социалистом он прослыл за то, что на Рождество у него на столе вместо жареного поросенка с кашей была рыба, а на св. Николая, когда каждый правоверный станичник, постил, объедаясь сулой и осетриной, — у Клима Ивановича подавался поросенок с кашей... Во всем остальном он мало чем отличался от других зажиточных иногородних, родившихся на Кубани и породнившихся с казаками.
Конечно, как «социалист», Клим Иванович разносил попа и критиковал начальство, но — очень осторожно и за то, кроме легкого подозрения к своей «деятельности» со стороны участкового, никаких неприятностей за время царизма не имел.
В наступившие дни «гражданских свобод» головы не потерял и, искусно маневрируя между казаками и иногородними, имея стаж «старого социалиста», выдвинулся в нововременские начальники, как представитель «бедняющих».
Мужичьей сметкой он предугадал победу большевиков и своевременно (не слишком рано, но и не поздно) определился за власть «серпа и молота».
И сделался комиссаром одного очень важного в Кубанском крае пункта.
С переустройством советской администрации переустраивался и Клим Иванович, никогда не опускаясь ниже по советской чиновничьей лестнице, а к моменту сплошной коллективизации и перехода на колхозное хозяйничанье оказался на высоком посту в райкоме.
Свой не дурной и довольно вместительный домик Клим Иванович заблаговременно «уступил» партклубу — сильнейшей в местечке организации комжелезнодорожников, а сам со своей Марьяной поместился в реквизированном доме купца Хачмасова. Здесь же была и его канцелярия, в которой он решал особенно секретные дела.
От природы добрый, а выросший в условиях обеспеченной казачьей жизни, Клим Иванович, насколько мог, помогал казакам. Не один пуд станичных архивов он пустил в трубу, сжегши «контрреволюционные» следы многих станичников.
А сейчас в целом райкоме он был единственным старожилом, живой энциклопедией по всем персональным и материальным вопросам района.
Клим Иванович сидел в канцелярии, перелистывая бумаги. В дверях, прислонившись плечом к косяку, стоял здоровенный малый, глухонемой «уборщик» кабинета председателя местной чеки, служивший в то же время и секретным посыльным.
Не торопясь, прочитывая «дела», Клим Иванович время от времени поглядывал из под своих надетых на кончик носа очков на чекистского уборщика.
«В старину «держиморда» был... а теперь мозгами и кровью воняет», — думает Клим Иванович.
«А, однако, без него, без таких, как он, — нельзя: в советской машине он — важнейшее колесо. Здробит кого хочешь... Даже... даже и его, Клима Ивановича... если столкнут ему в подвал — для уборки...»
Клим Иванович представил себя, свое тщедушное тело в лапах этой глупой гориллы и — вздрогнул: в поле круглых очков едва держащихся на кончике носа он увидал имя своего крестника, Егора Клушина. Быстро оправившись, внимательно прочитал извещение чеки о необходимости ликвидации лжеударника колхоза «Красная борозда» Егора Клушина.
Клима Ивановича не то чтобы встревожило особенно это извещение. Но оно было неожиданно:
— Как это он еще уцелел?..
Покойный дедушка Егора был когда-то его закадычным другом. Вместе пчел разводили. Попов высмеивали и нелегальные брошюры читали... А Егор?..
Клим Иванович вспомнил его детство. Женитьбу. Его политическую физиономию...
— Как это он уцелел до сих пор и что делал последние годы?..
«Егору нужно помочь», — заключил Клим Иванович и написал на извещении:
«Не убирать, пока не опрошу лично».
Потом сложил бумаги в кожаную торбу, замкнул ее своим ключом и вручил глухонемому чекисту.

(Продолжение следует)

25 февраля 1932 года
(журнал «Вольное казачество» № 114 стр. 2-4)

Комментариев нет:

Отправить комментарий